В двенадцать, где всегда
Шрифт:
Женька даже радовалась, что они тогда так и не переехали. Она любила свой серый обстоятельный дом, царапанную надпись внизу на лестнице «Женька – зараза», не стираемую никакими ремонтами, выцветший плакат на парадной: «Уборка мусора с отноской в мусорный ящик производится самими квартиросъемщиками». Любила фиолетовые запахи цветущей картошки из частных огородов. И от фабрики было близко, каких-нибудь шесть минут ходу. И еще ровно четыре, с развалкой и оглядкой по сторонам, – до комиссионного. Но, зная все расстояния назубок, Женька все равно опаздывала к открытию, и матери приходилось отрываться от дел, каждой посторонней минутой будто нанося магазину
Все это разом пронеслось в Женьке, не мыслями даже, а каким-то осязательно-зрительно-звуковым ощущением, не открытым еще наукой, когда мать сказала:
– Прямо не знаю, как бы я без наших…
– Ходят тут разные, – уже без всякой наступательности сказала Женька, примиренная воспоминаниями.
– Разные и у вас ходят, – улыбкой отмела мать надоевшую тему. – А Валик почему не пришел?
Она звала его «Валик». Как мальчика в матроске. Если бы он вдруг исчез из их жизни, мать бы, наверное, не перенесла. У них в квартире все его звали запросто «Валик». Или вообще – «Валя», что придавало его кривому носу почти девическую благопристойность. А Женька написала бы высоко над домами большими горячими буквами – «Валентин». Ей нравилось прямо так – как в паспорте: «Валентин». Но над домами по вечерам горели только Святославы, Вячеславы и Станиславы – «Слава».
– Его в первую смену попросили выйти… Если бы Валентин вдруг исчез из их жизни,
Женька забралась бы ночью, эх-да глухой полночью, в речку, поглубже, по колено, в стремнину, и утопилась бы в ложке воды. И девчонки в цехе скинулись бы по рублю. Нет, пожалуй, по два, девчонки у них добрые. Фу, глупость какая!
– Слесарь заболел в первой смене, и попросили Валентина.
Мать только собралась расстроиться, как дверь распахнуло, будто ветром, и с порога грянуло:
– Когда же кончится это безобразие!
Как бывает у людей врожденное плоскостопие, так эта женщина, в дверях, страдала явно выраженной плосколикостью. Лицо ее было расплывчато и широко, нос, губы, щеки словно бы только намечены и не доведены до конца. Даже воинственная напряженность не проясняла ее черт.
– До каких пор!…
Женщина была буквально навьючена сумками, сетками и свертками. И Женька подумала, что У нее, наверное, большая, крикливая и неудачная семья, где никогда не бывает ладу. И муж с больным желудком, которому нужна диета, диета и диета. Уезжая лечиться в Ессентуки, он чмокает ее в щеку, но оба давно уже забыли, что такое настоящий поцелуй. Такой – когда вдруг останавливаешься на темной лестнице, посреди шага, посреди фразы, и близко, совсем близко, все ближе видишь его лицо, единственное в мире. С некрасиво прямыми волосами. Патлами. С длинным ехидным ртом. И глазами, закрытыми от режущей нежности. А внизу, в парадном, уже бамцает входная дверь и нарастают, снизу, издалека, из другого мира, ненужные, чужие шаги…
– Никакого терпения не хватает!
Мать, сразу уловив суть, мягко объяснила:
– Дочка на минутку зашла, по делу…
Но плосколицая ответила так же враждебно, не смягчившись на «дочку», как обычно смягчаются женщины:
– Моя дочь ко мне на завод в рабочее время не ходит.
– Пожалуйста, – заторопилась мать. – Я у вас приму. Вы что принесли? Я сейчас же приму…
Тут женщина вдруг смутилась, покраснела всем лицом сразу, от чего лицо еще более расплылось и черты его совсем стушевались. Медленно отступая в коридор, она сказала устало:
– Зачем же у меня? Почему, собственно, у меня? Я же не за себя. Сейчас не моя очередь. Вот, собственно, гражданина очередь…
И, почти втолкнув в комнату мешковатого мужчину со свертком, она закрыла за собой дверь. Мужчина стесненно озирался, прижимая сверток. Видно было, что он тут никак не привычный посетитель.
– Покажите, пожалуйста, – сказала мать. И сама зашуршала газетой, развертывая. Из газеты выполз костюм, пятьдесят второго примерно размера (мужчина утонул бы и в сорок восьмом), коричневый, не по сезону, широкоштанный, с неновыми лацканами, но чистый. Правый рукав, у локтя, был, хоть и ловко, в тон, но заметно заштопан. Дырка, видно, была порядочная.
– Мне бы от него освободиться… – Мужчина кивнул на костюм с некоторой даже опаской, не дотрагиваясь. Мать сама свернула.
– Трудно, – вздохнула мать. – Разве кто для работы возьмет. Штопка ему сразу сбавляет вдвое. Вы сколько хотите?
– Хоть чего-нибудь, – сказал мужчина, отодвигая костюм подальше от себя, по столу. – Мне бы от него освободиться, да и забыть. Мой пес его кусанул, а сосед в суд подал. Он-то семьдесят хотел, как за новый, а суд присудил – сорок четыре. Да еще – чистка, да ремонт рукава, все пятьдесят и вышло. Почти пенсия за месяц…
– Что же у вас сосед такой? – мать поискала слова и не нашла. – Принципиальный… Или собака такая?
– Пес не такой, воспитанный, – запротестовал мужчина. – Если, конечно, на лапу наступишь… А чего сосед? Вещь же все же попортил. Сосед у нас новый. Такой уж сосед…
Мать, задумчиво щупая костюм, повернулась к Женьке:
– Пойди пока, с Ниной примеришь, а я подойду. Народу сегодня много, сама же видишь.
Женька пошла через служебный вход. Напилась по пути из казенного бачка, вышла в отдел, где платья-костюмы. Две покупательницы лениво перебирали платья, прикидывали на себя, не снимая с вешалок. Пахло, как всегда, цирком после выступления дрессированных моржей, настойчиво и терпко. Завотделом Нина стояла, привалясь боком к стенке, глазами вниз, в книгу, которая всегда лежала у нее под прилавком, на полке. Нина косилась на покупательниц и тихонько переворачивала страницы. Она училась на первом курсе пединститута, целые дни украдкой читала.
– Как жизнь? – громко сказала Женька над Нининым ухом. Нина вздрогнула и механически захлопнула книжку, у нее уже выработался рефлекс, ее без конца преследовали за чтение на рабочем месте.
– Фу, напугала! – засмеялась Нина. – Кто-то из торга должен приехать, думала – влипла. Показать?
Они отошли в глубь отдела, туда, где костюмы. Нина привычно пробежалась рукой по плечикам. «Ага, вот!» Между широким, ржавым, ужасающе ржавым, с черным бантом, за 62 рубля, и великопостно-салатным, состоящим, однако, из сплошных вырезов, за 41.30, Нина нащупала нечто благородно серое, отнюдь не мышино-серое, а какое-то радостно-радужно-серое, из глубоких полутонов и намеков. С теплой даже на глаз голубоватой отделкой.
– Нравится? – спросила Нина.
– Как же так, девушка? А нам? – бросились к ним покупательницы, бесцельно бродившие по отделу до самой этой минуты. Но, убедившись, что это не из-под полы, а с самой что ни на есть продажной вешалки, бельгийский, сто процентов шерсти, чехол белый, шелковый, а цена – 83 рубля, они сразу успокоились. И дружно проводили Женьку к примерочной, давая необходимые советы – как гладить, вернее – не гладить, чем чистить, куда девать летом. Женька уже скрылась в кабинке, а они все советовали.