В Эрмитаж!
Шрифт:
Жарко здесь, как в аду: горны, литейные печи, раскаленные лампы, расплавленный металл. В центре мастерской ждет своего часа макет Петра, все еще безлицый, накрытый парусиной. Наш герой сидит, по крайней мере пытается усидеть, в уголке. На шее по-кавалерийски лихо повязан шарф (ведь скульптор всегда должен выглядеть как скульптор, а генерал — как генерал). Этьен Морис примостился на табурете справа от Философа и жадно его разглядывает. А слева, на другом табурете, Мари-Анн Колло, созерцает другой профиль мыслителя.
— Две статуи, это изумительно,
— Тише, не шевелитесь, — осаживает его Э. М.
— Немножко повернитесь, вот так, — просит М.-А.
Время от времени в мастерскую заходил молодой человек.
Это вернувшийся из Лондона сын Фальконе — виновник разочарования, постигшего Философа в тот первый день. Теперь он петушится, бросает уклончивые взгляды, не знает, куда девать неловкие руки, бестолково суетится, робко касается — и Философ понимает, что постель наверху больше не пустует. В ней спят Фальконе fils [57] — и М.-А. Это открытие по-новому объясняет неуклюжую грубость скульптора при первой встрече и придает иной оттенок горьким воспоминаниям о территориальной борьбе за гостевую спальню.
57
Сын (фр.).
Ладно, ерунда. С одной стороны похлопывания, с другой — постукивания. Этьен М. лепит с одной стороны, Мари-А. обтесывает с другой. Мнут глину, придают форму камню: оба создают по маленькому клону нашего мыслителя, его двойника, который будет жить вечно. Moiвоплощается на вертящемся столе, на каркасе оживает Lui.
— Не будет ли чересчур дерзко с моей стороны попросить великого Философа перестать вертеться хотя бы минуту? — язвительно осведомляется Этьен М.
— Пожалуйста, голову немного вот так, — умоляет Мари-А., — или, по крайней мере, отложите книгу.
— Книгу? Ни за что! — сопротивляется Философ. — Я, между прочим, пытаюсь учить русский язык.
— В вашем возрасте это практически невозможно, — возражает Этьен М. — К тому же для изучения грамматики вовсе не нужно так вращать головой.
— Ты не знаешь русского.
— Ошибаетесь. Я знаю его даже слишком хорошо.
— А можно, я немножко похожу? Я хочу взглянуть на печь.
— Конечно нельзя.
— Это тебе помешает?
— Еще бы!
— А я подумал, что так твоя скульптура получится более живой. Ведь это же статуя, а не труп.
— Я даю ей жизнь, а не вы, — парирует Фальконе. — Кстати, лучшие из моих моделей уже мертвы.
— И неудивительно, — вздыхает устало наш герой. — Вы же их и замучили. Кстати, я — один из лучших в мире натурщиков.
— Да ну? Кто вам это сказал — Гудон? Или Пигаль?
— Гудон меня лепил — и не раз. Пигаля я еще не дождался. Точнее — он не дождался меня. В конце концов, разве не натурщик делает
— Только не в этом случае, — говорит Фальконе.
— А что говорит Левицкий? — интересуется Мари-А.
Хороший вопрос: ведь портрет нашего героя — для придворного употребления или для архива — пишет также специально назначенный императрицей художник. Дмитрий Левицкий — молодой человек, русский, один из представителей новой школы. Ему поручено позаботиться о бессмертии нашего героя — о его вечной жизни на одной из бесконечных стен Эрмитажа (сам Философ признает, что портрет удался).
— Левицкий говорит, что у меня самое подвижное, переменчивое, самое интересное лицо из всех, с кем он имел удовольствие работать.
— Вы не позируете, а похаживаете, — опять ворчит Этьен М. — Как юла, ей-богу! Это как раз для Левицкого. Ведь он-то имеет дело с красками, а не с камнем и гипсом.
— А в чем разница?
— Он может замазать вас. Или смыть.
— С чего это тебе захотелось меня замазать?
— А вы не догадываетесь?
— Надеюсь, ты сделаешь меня похожим на Петра. Может, и лошадь для меня найдется?
— Не собираюсь делать вас на кого-то похожим. Разве вы не предпочитаете оставаться самим собой?
— Ну, это невозможно.
— В самом деле? Почему?
— Потому что мое «Я» имеет мало общего с тем, кого ты называешь «Вы». Ты считаешь меня сердитым, а я себя — покладистым. Ты считаешь меня пустомелей, а я себя — мудрецом.
В ответ Фальконе оставляет работу и начинает вытирать руки о тряпку.
— В таком случае сами и ваяйте свой чертов бюст.
— И я бы сделал это куда лучше, чем ты, старина. По крайней мере, я знаю, кто я такой.
— Ну и кто же вы?
— Я умен и остроумен. И я — мужчина, а не вон та женоподобная старая кокетка, которую вы слепили. Что скажут мои внуки, когда увидят это? Эй, Потомки! Я шлю вам послание через века и атмосферы: не верьте, это не я.
— Шлите. — Фальконе упрямо качает головой. — Но только вон та штука, та, что покамест прикрыта парусиной, станет образом Петра Великого, и конь его — образом Коня. Как вы выглядите на самом деле, не принимается в расчет, важно лишь, что я из вас вылеплю. И приношу свои соболезнования, но ваши внуки поверят моему бюсту, а не вам. В памяти Потомства сохранится не то, что вы привыкли видеть в зеркале каждое утро, а то, что сотворит из вас художник, скульптор, гений. Только это останется в грядущих веках.
— Но для тебя же грядущее — пустой звук. Ты не веришь в Потомство.
— Я не верю, что можно строить свою жизнь с оглядкой на будущие поколения.
— Но верите в бюсты и статуи?
— Это дает приличный заработок.
— Значит, я на веки вечные осужден оставаться этой… пародией на философа? Этим ухмыляющимся паяцем? Он ни капли не похож на меня.
— Так какой же вы? — смеется Мари-Анн.
— Он? Да он первый на целом свете красавец! — огрызается Этьен Морис. — Помесь Аполлона Бельведерского и Сенеки. Только поносатей.