В конце аллеи...
Шрифт:
Только к вечеру в исповедь поверили. Чернявый майор своей властью пристроил ее на какую-то платформу, все-таки наказав стрелкам приглядывать за Матреной, и, прикорнув у брони могучего танка, она провалилась в тяжелое забытье.
Через два дня распрощалась с пожилыми охранниками, радостно воспряла духом. Она шла по своей земле, питаясь подаянием, и все ближе подходила к Родьке.
На деревенской улице Матрена объявилась серой тенью. Ее блокадная истощенность ошеломила давних подружек. Она сразу углядела Родьку, вытянувшегося, окрепшего на деревенских харчах, которого и не чаяла увидеть. Срывающимся голосом позвала сына. Он бросился на родной зов, широко раскинул руки, но вблизи резко затормозил,
Горластый петух орал и орал о наступившем утре, напоминая Матрене, что пора начинать этот последний лень, что скоро на прощальный обед соберутся ее беззубые товарки, коих она намерена встретить хлебосольно и памятно.
Не заморскими угощениями станет она потчевать сникших под грузом лет своих подружек — ни питья, ни острых закусок им давно не надо, хотя и наказала Ипполиту непременно купить у Нюрки красного кагора — может, кто и отведает на прощанье церковного вина. Угостит их Матрена овсяным киселем, который в старину всегда выставляли на поминках. Конечно, удивятся, конечно, всплакнут: к чему бы вроде такое? Но Матрена тоскливо чувствует, что уж никому из товарок не доведется поминать ее, потому как определено ей место в другой земле и погребать ее суждено другим. Так пусть же загодя похлебают овсяного киселя и тем проводят Матрену из своих уже недолгих жизней. Хорошо, что за стол не сядут молодые, — те, конечно, высмеют причуду с киселем, они теперь часто путают поминки с праздничным застольем и после третьей рюмки порываются запеть песню или запустить блажащую музыку. Старухи не удивятся, они сердцами поймут, что не прихоти ради выставила Матрена тарелки с овсяным киселем, им ведом обряд скорбных поминок.
Матрена сегодня залеживается дольше обычного, и не от лености это идет. Всегда приученная вставать с первыми петухами, теперь Матрена волынит, оттягивает невозвратную минуту: поднимешься, начнешь сновать по дому, закрутишься в неотложных делах, и мигом отлетят, исчезнут дорогие воспоминания, житейские хлопоты за темную шторку отодвинут все яркое, что выпало ей в жизни.
Но и до бесконечности разнеживаться в постели сегодня грех. Каким бы длинным ни был летний день, старенькие ходики неустанно ведут отсчет — не успеешь повернуться, как подступится полдень и приедет за ней колхозный «газик». А до этого надо собраться, угостить провожающих.
Бабка Матрена загодя распределила свое барахло — сундуки, посуду, мебелишку. Товарки отказывались — кому хочется тащить в избу старухину рухлядь? Во многих домах звенят молодые голоса, перемигиваются полировкой городские гарнитуры. Но Матрена упрашивала неотступно, и подруги нехотя соглашались. Бабка знала, что вскорости сковырнут ее избенку — краем уха слышала, что поставят здесь детские ясли, — и ей очень не хотелось, чтобы вместе с бревнами обратилось в прах избяное добришко. Как-никак все выстругано и сколочено руками Петра — зачем же рушить последние следы его трудов? Кое-что заранее перетащил в свой дом Ипполит, он же заберет к себе крикливого петуха — единственную живность в Матренином хозяйстве.
Тут бабка не может сдержать изумленной улыбки. Странный у нее петух. Четвертый год холостует, квочек за собой не водит, обстоятельный, одинокий мужчина. Иногда, правда, пробует ворваться в чужую куриную семью, но, получив встрепку от соседских петухов, без огорчения спешит на свой двор: справлять голосистые обязанности. У Ипполита кур много, а петух какой-то малокровный — вот там ее бирюк и наладит свою семейную жизнь…
Матрена привычным крестом сложила в печку дрова, запалила просохшую, хрусткую бересту. Текуче облизнулся огонь, жадно начал обвивать звенящие березовые поленья. Сколько лет прошло, как покойный Ермолай сварганил печку, но и сейчас топится и гудит она, как хорошая фабричная труба. Жадный человек, царствие ему небесное, но в работе выступал артистом, за что бы ни взялся — сотворял настоящую красоту.
…В сорок шестом году невосполнимо и остро затосковало сердце у Матрены — возвращались с войны редкие мужики, пусть искалеченные, измученные, но все же стучались в родные избы. К ее дому не заворачивали победители, и горькая обида шептала: одна, навсегда одна!
Поникшая, потерявшая всякие надежды, но как истая крестьянка, понимавшая, что и в такой пустоте надо жить, Матрена наскребла в себе сил, чтобы определиться в грядущей судьбе. Возвращаться в город нет резона ей, деревенской до кончиков пальцев. Значит, надо обосновываться здесь навсегда, заново прорастать корнями, утверждаться повторно на родной земле.
Когда-то могучий пятистенок, срубленный из кряжистой смоляной сосны, усадисто врос в землю, пошел гнилью, засветился щелями, запах древесной трухой. Привольно посвистывали сквозняки, и самому жилистому мужику было не под силу запасти столько дров, чтобы натопить такой дом. А уж Матрене и тем паче. Да и куда теперь эти хоромы, которые угнетают враждебной гулкостью, унылым молчанием? Ей сейчас в самую пору избушка в два окна, уютная, теплая, в которой суждено коротать горькие дни.
Матрена решила перетряхнуть отслуживший свое отцовский дом и слепить скромное, одинокое гнездо. Покликала вернувшихся мужиков, припасенный самогон выставила. Покряхтели, помозговали мужики и дружно порешили — поможем! Совестливыми, отзывчивыми на чужие беды пришли они с войны, знать, много людского горя увидели. Быстро и почти задарма раскатали пятистенок — целый год не переводились у Матрены дрова, а из уцелевших от прели бревен собрали небольшую, но крепкую избенку.
Вот только печника среди мужиков не нашлось. По этой профессии провал в деревнях имелся — старики повымерли, а молодые с глиной возиться не желали.
Пришлось идти на поклон к Ермолаю. Поворчал, подвигал клочковатыми бровями, в цене поторговался, но печь сложил на славу. Не поскупилась Матрена на оплату — выходной костюм Петра преподнесла Ермолаю. Он расчувствовался от такой широты, вроде засовестился, что обирает бедную бобылку, но одежду взял, щеголял потом в ней по большим праздникам.
Размягчился с Матреной, о Петре и ребятах слезу пустил, а все же подкатился со своим интересом. Начал упрашивать Матрену, чтобы повлияла она на упрямую Ирину. Степан, дескать, извелся, места себе не находит. Внуши, мол, ей, что пустые надежды на Родиона. Пусть соглашается, пока серьезный жених предлагает руку, а то, дескать, поздно будет. «Как бы не так, — зло подумалось Матрене. — Какая мать так быстро на своем сыне крест поставит, в покойники его запишет? Желанную невестку станет к чужому мужику выпихивать?» Но взнуздала раздражение — такую ладную печку отгрохал Ермолай — и что-то пустячное пробормотала в ответ.
Дрова полыхали дружно, трескуче. Веселый огонь увлек Матрену в череду домашних дел, она забыла, что последний раз пляшет пламя в гудящей ожившей печке. Она так завозилась на кухне, что не расслышала, Как брякнула щеколда и на пороге вырос деятельный, шумный Ипполит. Оживленно затараторил:
— Кагор ухватил первейший сорт. Наклюкаются сегодня наши подружки, глядишь, песни запоют. — Виновато откашлялся. — Тут я директиву твою нарушил — беленького принес. Ну, посуди сама: какой мне интерес с вами морс хлебать? По такому делу не грех чего забористое хряпнуть. — Деловито разъяснил: — К твоим не прикоснулся, на свои денежки прихватил.