В конце аллеи...
Шрифт:
Или почудилось ей, или в самом деле в дверь стучались. Она потащилась в прихожую, сбросила со скобки крюк. Вгляделась в сумрак лестницы и обмерла — трое военных держали мертвого, завернутого в плащ-палатку. Они молча сняли ушанки и прошли в комнату.
Петр давно окоченел и улегся на пол с ледяным стуком. Лицо поразило снежной белизной, неземной суровостью. Видно, что-то важное вспомнил он в роковую минуту, да и застыл с этой мыслью навеки. Она не услышала, как из своей утепленной норы выбрался Родька и беззвучно уставился на отца.
Пожилой солдат зубами развязывал ломкие тесемки вещмешка и выкладывал на стол невиданное богатство. Даже и стылые буханки ударили в нос дразнящим, сказочным
— Командир наш цепь поднимал. Залегли, сдрейфили новобранцы. Кто-то первым вскочить должен, увлечь других. Ну и полоснул его автоматчик… Мгновенно, без мук отошел… — Помялся, растерянно помолчал. — Пошли мы, значит… А вы не помирайте теперь. Недолго осталось.
…Раздражение против Ипполита с каждой минутой разрасталось — надо же так испариться в самый нужный момент! Небось где-нибудь поднесли стопку, вот и точит лясы. Если не заявится, придется пойти к Листопадовым. А это острый нож. Но разрубить мучительный узел, если хоть капля правды есть в словах Степана, надо сегодня, иначе истерзает ее длинная, одинокая ночь. Ей так не хочется идти в угрюмый дом — вроде поклоны отбивать. Хоть и прибегала Ирина замиряться, но долгие годы, когда она чуралась Матрены, сильно выдули к ней прежние симпатии. Не греет дом Листопадовых, не тянутся к нему людские сердца. Но что поделаешь в такой безвыходности, подошел и Матренин черед ступить на чужое крыльцо.
Матрена некстати подгадала к самому чаю. Но показывать спину было поздно. Степан услужливо поспел к самому порогу и чересчур суетливо захлопотал вокруг старухи. Не успела опомниться, как уже была посажена в красный угол. Заволновалось сердце от нежданного приема, но Матрена быстро сообразила, что в такой приветливости Степана кроется свое, корыстное и нет никакой нужды за этим столом растепляться. Не к застолью она пришла сюда, да и компания совсем неподходящая для душевной беседы.
Потому за столом держалась независимо, прямо, от щедрого угощения наотрез отказалась, сославшись на то, что в ее возрасте еды надо меньше, чем курице, а вот душистого чаю выпила с удовольствием. Опрокинула чашку на блюдце, намекнув, что делу — время, потехе — час, и воззрилась на смущенного и удивительно трезвого Степана. Он поерзал под ее требовательным взглядом, собрался с духом и глухо заговорил:
— Что правда, то правда, тетя Матрена. В конце войны был жив Родька. Знакомая моя батрачила вместе с ним на немецком хуторе. Она вырвалась, а он, как бы тебе получше сказать… — Поперхнулся словом, провалился в тягучую паузу.
— Как было, так и говори. Чего сироп разводить, если правда горькая…
— Одним словом, — осмелел Степан, — одним словом, не пошел он к дому. То ли виды другие имел, то ли чего страшился, то ли к хозяйке крепко пристал. Когда Серафима покидала проклятую ферму, Родька уже на хозяйской половине жил. — Попытался смягчить удар: — А может, совпадение небывалое или что напутала Серафима.
— Да уж не юли теперь, если решил открыться. Не тебе его оправдывать. Мне решать: в подлости он или в несчастье… Почему ты молчал столько лет?
Степан покосился на застывшую Ирину, еще ниже опустил голову:
— Боялся, что свое счастье расстрою… Да и тебя волновать опасался, все думал — ошиблась, поди, Серафима. Поверишь, распалишь сердце… Муки одни, хоть и живой где-то обретается. А так — пропал и пропал…
— Валун замшелый, а не сердце у тебя, Степка, — гневно выдавила Матрена и поднялась с табуретки.
Она отстранилась от услужливо вскочившей Ирины и побрела к порогу. Степан виновато смотрел ей вслед, но проводить не решился.
11
Родион ожидал всего: бурного гнева, неподдельного удивления, решительных действий, но только не медлительной, учтивой любезности, многозначительных ухмылок, сочувственных вздохов: дескать, случается с каждым, кто застрахован от ошибок, обознаться может всякий.
Чиновник посасывал ароматную сигару, перебирал, словно четки, судебные папки и дружелюбно отшучивался — да, перепутали вы что-то, любезный. Господин Штейнгоф — уважаемая личность в городе, он член директоратов нескольких компаний. Набожный человек, примерный семьянин. Никогда с прокуратурой дел не имел: ни по налоговой части, ни по другим казусным моментам… Ну, раз настаиваете, то еще раз прошу повторить сказанное.
…Тогда к утру выпал рыхлый, искристый снег. Перемело, завалило все дороги, на несколько суток утонула в сугробах их деревушка — ни пройти, ни проехать, — убежав от заполненных гудящей немецкой техникой большаков, надежно спрятавшись в непроходимом бездорожье. Фашистские егеря, квартировавшие целый месяц, накануне внезапно снялись и на лыжах ушли под Старицу, где разгорались кровопролитные бои, всасывая в свое пекло все новые и новые части с обеих сторон.
Вольготно и свободно стало в деревушке. Немецкая власть исчезла, а на ее прихвостня, старосту Матвея, уже никто серьезно не смотрел. Это при мышиных мундирах, под защитой чужих штыков он хорохорился и выставлял себя начальником, а исчезали хозяева, и спесь слетала с Матвея, трусливо замолкал холуй, забивался в презренную и оплеванную всеми избу.
Еще по осеннему звенящему ледку прикатили немцы на мотоциклах, постреляли в воздух для устрашения, согнали деревенских к магазину и крикливо распорядились, что отныне рыжебородый Матвей поставлен повелевать их жизнями и судьбами. Второпях попытались сколотить деревенскую полицию, стали выталкивать на круг оставшихся в деревне мужиков, но записаться в изменники, кроме Матвея, подошел один Гришка Неприкаянный, перед войной заявившийся в деревню после недолгой отсидки.
Фашистский капитан напоследок оглядел молчавшую сходку, потом вскочили захватчики на свои мотоциклы — и поминай как звали! Притаилась деревня в пугающем неведении. На первых порах Матвей с Неприкаянным посуетились, похлопали деревенскими щеколдами, но в каждой избе получали от ворот поворот. Они затихли, выжидая, первач хлебали беспробудно — дымок над баней Матвея курился и морозными ночами.
Ожили предатели, когда на постой в деревню определили егерей-лыжников, сразу стали наглыми — чуть что, грозили деревенским карами. Поддержанные чужими автоматами, холуи расстарались вовсе, провели сбор теплых вещей, высунув языки, носились по деревне, отнимая провизию для нужд рейха и его «непобедимой армии».
В услужливом холопстве они подзабыли, что за их паскудным рвением следят десятки ненавидящих глаз. Матвей как-то спозаранку вышел сбросить снег с крыльца. Листок из ученической тетради шелестел на его воротах. Чья-то рука нарисовала перекладину, на которой болтались две веревочные петли. Утонувший в липком поту, до самой селезенки напуганный Матвей собачьим нюхом угадал: не иначе как Васька Криволапов грозится. Его преступное хулиганство, больше некому. Пораскидал трусливым умишком: открыться командиру егерей или проглотить угрозу? По первому его слову сразу хлопнут Ваську, да и других устрашат. А не придут ли дружки из леса посчитаться за Ваську и не порешат Матвея? Если промолчать, то, пожалуй, больше выгоды будет. Намек, дескать, понял, затихну на время, а там поглядим…