В конце аллеи...
Шрифт:
— Да, накинула, — раздумчиво процедил Родион.
— Кто, я?
— Жизнь накинула, ты ни при чем…
— Седой, а загораешься как мальчишка. Попугал его — и хватит. Теперь Штейнгоф у тебя на поводке закрутится, вечным должником станет. — Вгляделась в напряженного, молчащего мужа. Еще напористее продолжила: — Втянемся мы в процесс, хозяйство вконец забросим. А что в итоге? Твою биографию напечатают, всех нас вдоль и поперек просветят и такой бойкот устроят, что хоть на биржу труда записывайся. Конечно, месяц-другой походишь в смелых разоблачителях, а потом тебя к склочникам причислят. А нам жить надо, дела вести. — Торжествующе приняла молчание Родиона за готовность
— Ну, вот и хорошо, — откликнулся Родион, — значит, встретимся со Штейнгофом.
— Конечно, можно и так, — согласилась Эрна, — но судья мудрее рассудил. Позиции у вас бездоказательные. Чем, например, убедишь ты? Мыльный пузырь из процесса может получиться. Судья допускает, что не возводишь ты напраслину на Штейнгофа. Тот намекнул судье, что готов удовлетворить твой иск… Не в суде, понятно, а как человек дела…
— Иуда за тридцать… Во сколько же оценили вы меня?!
Машина зарыскала по автобану. Эрна вскрикнула, Родион успел утопить тормозную колодку, и автомобиль дернулся у самой обочины…
Пластался под колеса нагретый асфальт Невского, вплывали в широкие автобусные окна дворцы один наряднее другого, гуляли по проспекту улыбчивые люди — и все это жгуче кололо Родиона как уже не принадлежащее ему.
Он помолодел и обновился, этот великий город, не ощутивший пропажу своего неверного жителя. Никаких проблесков узнавания не выказывал ему. Он считал его обычным туристом, каких привык принимать тысячами. Людские взгляды скользили мимо: ни любви, ни отвращения, ни жалости — абсолютно ничего по отношению к Родиону. В тысячных толпах большой город не приметил чужеземного земляка. Как и всем иностранным гостям, явил свою дивную красоту и Родиону, но не удостоил его ни укором, ни родственной обидой.
Город был слишком сильным и слишком прекрасным, чтобы опуститься до мелкой мстительности. Он не желал в уличной толчее выслушивать исповедь своего потерявшегося мальчика. Великий город, видимо, боялся потревожить вечный сон своих истинных сынов и дочерей…
Нарядный Невский опрокинул память Родиона в чуть отогретую, капельную, но все же стылую весну сорок второго. Мертвая зима, душившая город в ледяных объятиях, цепко хоронилась в застуженных квартирах и, отступая из опустевших жилищ, волокла за собой последние жертвы. Горы грязного льда громоздились на улицах, во дворах, и первые весенние лучи только скользили по неподатливым, закаменевшим глыбам.
Но солнце все круче взбиралось над горизонтом. Больше голода страшились ленинградцы жаркой весны — растают снежные наросты, вспыхнут эпидемии, которые оставят город безлюдным. Из закопченных квартир-нор выползали обессилевшие живые, брались за ломы и заступы.
С тяжелой пешней пытался поладить и Родька, но скалывал только ледяные брызги — не было силенок разворотить ледяной монолит. Но на людях работалось весело, и всех подбодрял разлетевшийся еще утром слух — вот-вот по очищенным рельсам пойдет первый трамвай. Говорили, что вчера видели настоящего вагоновожатого, в служебной форме и с маленьким ломиком для перевода стрелок. Кто-то высмотрел, как красноармейцы вытаскивали из вагона мужчину, который застыл там еще по зиме…
Дребезжащий звонок раскатился на притихшей улице перед самым обедом, повергнув всех работавших в жиденький восторг. Отчаянно гремел отогревшийся трамвай на заржавевших рельсах, озорно названивал кондуктор, вагон скрипел, стонал возвращенным к жизни деревом, неумолимо катился к Адмиралтейству…
Теперь Родион шел той же улицей. Рельсов не было, маслянистая асфальтовая лента укрывала проезжую часть. Тяжко вздыхая, по мостовой катились неповоротливые троллейбусы. Родион шел к своим истокам, которые пересохли для него. Разъедала горькая мысль, что он сам замутил родники детства. Родник лежал совсем рядом, исцелит ли теперь он его?
И чем ближе подходил Родион к старому ленинградскому дому, тем тоскливее и безысходнее сжималось сердце в неописуемой жалости к себе. Куда идет он, неприкаянный странник, ушедший от своей земли, но так и не прижившийся на чужбине? Что хочет увидеть в отцовском очаге, когда уже навсегда вычерчены линии жизни, что хочет обрести он на закатные, остаточные годы, прикоснувшись к родным стенам? Неумолимо тянуло к истокам…
Этот дом стороной обошла лихорадка обновления: приземистый, вросший в каменную твердь на века, старый дом открылся знакомым фасадом — та же лобастая низенькая арка, те же стрельчатые запыленные окна. Екнуло, заколотилось сердце Родиона, заслезились глаза. В какой-то наивной надежде захотелось Родиону: пусть хоть один человек бросится к нему навстречу…
Он шагнул под арку, и на него выплеснулся шумный залп ребячьих криков. К ногам подскочил футбольный мяч, и звонкий мальчишеский голос потребовал: «Дядя, пни сюда!» Носком лакированного ботинка Родион скользнул по мячу и тут же услышал: «Мазила, а еще в шляпе!»
Он несколько раз нажал трескучий звонок, прежде чем в квартире зашевелились. Гулкие шлепанцы приближались к двери, а Родиона заливала волна необратимой тоски — какой же смысл стучаться во вчерашнюю жизнь и что спрашивать о ней у жизни сегодняшней? Вскинутый с постели настойчивым звонком белобрысый парень бесцветно глядел на Родиона. Но дверь не захлопывал, ждал вопроса. Сглотнув комок, Родион просительно заговорил:
— Извините, что побеспокоил. До войны тут жили Козловы…
— Когда, когда? — зевнул парень.
— До войны, говорю. Вы о судьбе их ничего не знаете?
Любопытство прогнало равнодушие с лица парня:
— Мы здесь недавно живем. Приезжие мы, по лимиту, на стройку. А вы сами откуда?..
…Беззащитно-растерянный брел Родион по родной улице, брел вслепую, не зная, куда и зачем идет. Где радость от свидания с отчим домом? В опустошенной голове не было ни желаний, ни воли к действиям. Родиона не пустили в день вчерашний, никто не зазывал его и в день завтрашний.
Еще в самолете грезилось Родиону, что едва ступит он на родную землю, как большой город изменит свой ритм, кинется навстречу незваному пришельцу — сочувствовать, понимать, переубеждать. Но был город глух и нем к Родиону; разогретый июльским солнцем, изнуренный рабочей трудовой сменой, входил город в прохладу легких сумерек, наливаясь уверенным смехом хорошо поработавших людей, настраиваясь на концерты, спектакли, музыку…
Начинало смеркаться, синее небо темнело, чуть розовея высокими перистыми облаками. Один за другим зажигались огни на улицах, в палатках торговали мороженым и цветами, на Неве встревоженно гудели буксиры, обрызгивали набережные веселыми мелодиями речные трамваи.