В одном лице
Шрифт:
— Мне все время снится это история, но кто-то же, наверное, изначально рассказал ее мне.
— Может, кто-нибудь ее рассказывал за ужином — знаешь, как дети подслушивают разговоры, когда взрослые думают, что те уже спят или точно не могут их услышать, — сказал дядя Боб. Хотя представить такое было легче, чем вообразить маму в роли рассказчицы истории про унитазные сиденья, ни меня, ни дядю Боба эта версия явно не убедила.
— Билли, не все тайны нуждаются в раскрытии, — сказал он мне более уверенно.
Вскоре после его ухода я нашел еще
Я прекрасно знал, что мама никак не могла рассказать мне историю о «Госпоже Бовари» и унитазных сиденьях, но, разумеется, я все равно спросил ее.
— Никогда не считала эту историю ни капельки забавной, — сказала она. — Я бы точно не стала ее тебе рассказывать.
— А-а.
— Может, это папуля тебе рассказал — но ведь я же его просила! — сказала мама.
— Нет, дедушка определенно мне ее не рассказывал, — ответил я.
— Тогда это наверняка дядя Боб, — предположила мама.
— Дядя Боб говорит, что не помнит, чтобы он мне ее рассказывал, — ответил я.
— Боб выпивает — он не всегда все помнит, — сказала мама. — И ты не так давно болел, — напомнила она, — сам знаешь, какие сны бывают при лихорадке.
— Я все равно думаю, что это смешная история — как тот солдат шлепал задницей по сиденьям! — сказал я.
— Мне ничуточки не смешно, Билли.
— А-а.
Уже полностью оправившись от скарлатины, я поинтересовался мнением Ричарда о «Госпоже Бовари».
— Я думаю, ты по достоинству оценишь эту книгу, когда немного подрастешь, — сказал мне Ричард.
— Насколько подрасту? — спросил я. (Мне было четырнадцать — вроде бы. Я еще не читал и не перечитывал «Большие надежды», но мисс Фрост уже наставила меня на путь читателя — это я помню точно.)
— Можно спросить у мисс Фрост, насколько мне надо подрасти, по ее мнению, — предложил я.
— На твоем месте, Билл, я бы немного подождал, прежде чем спрашивать ее, — сказал Ричард.
— Немного — это сколько? — спросил я.
Ричард Эбботт, который, как мне казалось, знал все на свете, ответил:
— Точно не знаю.
Точно не знаю, когда моя мама начала суфлировать постановки Ричарда Эбботта в Клубе драмы академии Фейворит-Ривер, но я очень хорошо помню, что в «Буре» она уже была суфлером. Время от времени случались конфликты в расписании, поскольку мама продолжала суфлировать и для «Актеров Ферст-Систер», но суфлерам можно иногда пропускать репетиции, а представления городского любительского театра и Клуба драмы не пересекались никогда.
На репетициях Киттредж специально перевирал реплики только затем, чтобы моя мама начала ему подсказывать. «Нет, милая», — обратился Фердинанд к Миранде во время одной из репетиций; мы только недавно перестали читать на репетициях с листа.
— Нет, Жак, — сказала моя мать. — Здесь будет «нет, дорогая», а не «милая».
Но Киттредж притворялся — он намеренно перепутал строчку, чтобы вовлечь мою мать в разговор.
— Мне ужасно жаль, миссис Эбботт, — это больше не повторится, — сказал он — и запорол следующую же реплику.
«Нет, чудная», — должен сказать Фердинанд Миранде, но Киттредж выдал: «Нет, дорогая».
— Не в этом месте, Жак, — сказала ему моя мама. — Здесь «нет, чудная», а не «дорогая».
— Наверное, я слишком стараюсь вам угодить — мне хочется вам понравиться, но, боюсь, у меня ничего не получается, миссис Эбботт, — сказал Киттредж моей матери. Он неприкрыто с ней заигрывал, и мама покраснела. Я часто думал, что мою мать легко соблазнить, и испытывал от этого неловкость; как будто я считал ее умственно отсталой или настолько наивной в сексуальном плане, что при помощи лести любой мог бы добиться ее.
— Ты мне нравишься, Жак, — ты мне точно не не нравишься, — выпалила моя мать, пока Миранда-Элейн тихо закипала; Элейн знала, что Киттредж назвал мою мать «горячей штучкой».
— Мне не по себе, когда вы рядом, — признался Киттредж моей матери, хотя по нему и нельзя было этого сказать; выглядел он все более самоуверенным.
— Ну и брехня! — рявкнула Элейн Хедли. Киттредж отшатнулся при звуке ее голоса, а моя мать дернулась, словно ей влепили пощечину.
— Элейн, следи за своей речью, — сказала мама.
— Может, продолжим репетицию? — спросила Элейн.
— Ах, Неаполь, ты так нетерпелива, — произнес Киттредж с самой обезоруживающей из своих улыбок, затем снова обернулся к моей матери. — Элейн ждет не дождется той части, где мы держимся за руки, — сообщил он маме.
Действительно, первая сцена третьего акта, которую они репетировали, заканчивается тем, что Фердинанд и Миранда держатся за руки. Настала очередь Элейн краснеть, но Киттредж, полностью владевший ситуацией, честнейшими глазами уставился на мою мать.
— У меня вопрос, миссис Эбботт, — начал он так, как будто ни Миранды, ни Элейн рядом не было — как будто их не существовало вовсе. — Когда Фердинанд произносит: «Много женщин раньше / Мне нравилось: их голоса нередко / Пленяли слух мой» — ну вы помните эту реплику, — значит ли это, что он знал многих женщин, и не нужно ли мне как-то подчеркнуть, свою, ну, сексуальную опытность?
Мама покраснела еще сильнее.
— О Гос-споди! — возопила Элейн Хедли.
А я — где же был я? Я был Ариэлем, «духом воздуха». Я ждал, пока Фердинад и Миранда «уйдут — в разные стороны», согласно ремарке. Я стоял за кулисами с Калибаном, Стефано («пьяницей-дворецким», по характеристике Шекспира) и Тринкуло; все мы были задействованы в следующей сцене, где я появляюсь невидимым. Наблюдая, как мама краснеет от коварных манипуляций Киттреджа, я и чувствовал себя невидимкой — или мечтал им стать.