В окопах Сталинграда
Шрифт:
– Если увидишь Марусю, скажи, что при встрече расскажу что-то интересное. В письме нельзя.
– Ладно… Всего… «Следопыты» в шестую палату отдайте. И физкультурнице привет.
– Есть – привет.
– Ну, бувайте.
– Пиши… Не забывай…
Шофер уже машет рукой:
– Кончай там, лейтенант.
Я жму руки и бегу к машине.
– 29 -
До хутора Бурковского добираемся к вечеру. В Бурковском тылы дивизии и Лазарь – начфин. У него и ночую в маленькой, населенной старухами, детьми и какими-то писарями хибарке.
– Ну,
– Обыкновенно…
– Ты в Ленинске лежал?
– В Ленинске. Незавидный госпиталишко. С моей землянкой на берегу не сравнишь.
Лазарь смеется.
– Ты и не узнаешь теперь свою землянку – электричество, патефон, пластинок с полсотни, стены трофейными одеялами завешаны. Красота!
– А ты давно оттуда?
– Вчера только вернулся. Жалованье платил.
– Сидят еще немцы?
– Какое там! С Мамаева уже драпанули, за Долгим оврагом окопались. На ладан дышат. Жрать нечего, боеприпасов нет, в землянках обглоданные лошадиные кости валяются. Капут, в общем…
Ночью я долго не могу заснуть, ворочаюсь с боку на бок.
Рано утром на штабном «газике» еду дальше.
К Волге подъезжаем без всякой маскировки, прямо к берегу. Широченная, белая, ослепительно яркая. На том берегу чернеет что-то. КПП, должно быть. Красный флажок на белом фоне… Фу ты черт, как время летит! Совсем недавно, ну вот вчера как будто бы, была она, эта самая Волга, черно-красной от дыма и пожарищ, всклокоченной от разрывов, рябой от плывущих досок и обломков. А сейчас обсаженная вехами ледовая дорога стрелой вонзается в противоположный берег. Снуют машины туда-сюда, грузовики, «виллисы», пестренькие, камуфлированные «эмочки». Кое-где редкие, на сотни метров друг от друга, пятна минных разрывов. Старые еще следы. Рыжеусый регулировщик с желтым флажком говорит, что недели две уже не бьют по переправе – выдохлись.
Проезжаем КПП.
– Ваши документики.
– А без них нельзя, что ли?
– Нельзя, товарищ лейтенант. Порядочек нужен. Вот это да. Вокруг чуйковского штаба проволочный забор, у калиток часовые по стойке «смирно», дорожки посыпаны песком, над каждой землянкой номер – добротный, черный, на специальной дощечке.
Указатель на полосатом столбике: «Хоз-во Бородина – 300 метров», и красным карандашом приписано:
«Первый переулок налево». Переехали, значит. Переулок налево, по-видимому, овраг, где штадив был.
Волнуюсь. Ей-богу, волнуюсь. Так всегда бывает, когда домой возвращаешься. Приедешь из отпуска или еще откуда-нибудь, и чем ближе к дому, тем скорее шаги. И все замечаешь на ходу, каждую мелочь, каждое новшество. Заасфальтировали тротуар, новый папиросный киоск на углу появился, перенесли трамвайную остановку ближе к аптеке, на 26-м номере надстроили этаж. Все видишь, все замечаешь.
Вот здесь мы высаживались в то памятное сентябрьское утро. Вот дорога, по которой пушку тащили. Вот белая водокачка. В нее угодила бомба и убила тридцать лежавших в ней раненых бойцов. Ее отстроили, залатали, какая-то кузница теперь в ней. А здесь была щель, мы в ней как-то с Валегой от бомбежки прятались. Закопали, что ли, – никакого следа. А тут кто-то лестницу построил, не надо уже по откосам лазить. Совсем культура, даже перила тесаные.
Над головой проплывает партия
– Вот это да – черт возьми!
В овраге пусто. Куча немецких мин в снегу. Мотки проволоки, покосившийся станок для спирали Бруно. Наш станок, узнаю, Гаркуша делал. Около уборной человек двадцать немцев – грязных, небритых, обмотанных какими-то тряпками и полотенцами. Увидев меня, встают.
– Вы кого ищете, товарищ лейтенант? – раздается откуда-то сверху.
Что-то вихреподобное, окруженное облаком снега, налетает на меня и чуть с ног не сбивает.
– Живы, здоровы, товарищ лейтенант?
Веселая, румяная морда. Смеющиеся, совсем детские глаза.
Седых!.. Провалиться мне на этом месте!.. Седых!..
– Откуда ты взялся… черт полосатый?!
Он ничего не отвечает. Сияет. Весь сияет, с головы до ног. И я сияю. И мы стоим друг перед другом и трясем друг другу руки. Мне кажется, что я немножко пьян.
– Все тут смешалось, товарищ лейтенант. Немца гоним – пух летит. Наше КП тут же в овраге. Все на передовой. А меня царапнуло. Здесь оставили. Пленных стеречь.
– А Игорь?
– Жив-здоров.
– Слава богу!
– Приходите сегодня к нам. Ох, и рады же будут!.. А вы из госпиталя? Да? Ребята мне говорили.
– Из госпиталя, из госпиталя. Да ты не вертись, дай рассмотреть тебя.
Ей-богу, он ничуть не изменился. Нет – возмужал все-таки. Колючие волосики на подбородке. Чуть-чуть запали щеки. Но такой же румяный, крепкий, как и прежде, и глаза прежние – веселые, озорные, с длинными закручивающимися, как у девушки, ресницами.
– Стой, стой!.. А что это у тебя там под телогрейкой блестит?
Седых смущается. Начинает ковырять мозоль на ладони – старая привычка.
– Ну и негодяй!.. И молчит. Дай лапу. За что получил?
Еще пуще краснеет. Пальцы мои трещат в его могучей ладони.
– Не стыдно теперь в колхоз возвращаться?
– Да чего ж стыдиться-то… – И все ковыряет, ковыряет ладонь. – А вы этот самый… портсигарчик мой сохранили или…
– Как же, как же. Вот он, закуривай.
И мы закуриваем.
– Огонь есть?
– Ганс, огня лейтенанту! Живо! Фейер, фейер… Или как там, по-вашему…
Щупленький немец в роговых очках, – должно быть, из офицеров, моментально подскакивает и щелкает зажигалкой-пистолетиком.
– Битте, камрад.
Седых перехватывает зажигалку.
– Ладно, битый, сами справимся, – и подносит огонь. – Ох, и барахольщики! Все карманы барахлом забиты. В плен сдаются и сейчас же – зажигалку. У меня уже штук двадцать их. Дать парочку?
– Ладно, успею еще. Расскажи-ка лучше… Как-никак – четыре месяца, кусочек порядочный.
– Да что рассказывать, товарищ лейтенант. Одно и то же… – И все-таки рассказывает обычную, всем нам давно знакомую, но всегда с одинаковым интересом выслушиваемую историю солдатскую… Тогда-то минировали, и почти всех накрыло, а тогда-то сутки в овраге пролежал, снайпер ходу не давал, в трех местах пилотку прострелил, а потом в окружении сидел две недели в литейном цехе, и немцы бомбили, и есть было нечего и, главное, пить, и он четыре раза на Волгу за водой ходил, а потом… потом опять минировали, разминировали. Бруно ставили…