В пекло по собственной воле (сборник)
Шрифт:
Наверное, я была слишком раздражена на Менделеева за его пренебрежительное отношение к человеку, который погиб почти у него на глазах, и поэтому заговорила не столь доброжелательно, как он:
— Я выполню свое обещание. Хотя это и не слишком разумный шаг с моей стороны. Гораздо умнее было бы продолжать морочить вам мозги и выпытывать информацию, которая поможет мне прийти к окончательному решению.
Менделеев посмотрел на меня как-то недоуменно, но промолчал. Он явно не понял, чем вызвал во мне раздражение. Но остановиться я уже не могла.
— Да, я подозреваю вас! — продолжала. — Подозреваю в преступлении против одной из ценностей моей жизни. Против дружбы и верности. Верности друзьям и самому себе. Я слишком люблю своих
Я видела, как округляются глаза Менделеева, но продолжала. Что-то несло меня, словно с горы на лыжах, и я не могла ни притормозить, ни остановиться, ни свернуть куда-нибудь в сторону.
— Предательство — самая гнусная вещь из всех, которые мне известны на свете. Все равно, кто его совершает и кого предает. Тот, кого предали, — теряет больше, чем жизнь. Он теряет веру в жизнь и в самого себя. Ему остается только доживать свой век по инерции, не глядя людям в глаза. Он ведь не может поверить, что люди искренни с ним, и, одновременно, не может поверить, что мир устроен так, как устроен, и в основе всего лежат ложь и предательство. Он уходит от мира в себя, в свою скорлупу и начинает исподтишка презирать весь мир и всех, кто встречается на его пути. Ему ничего не стоит представить себе, что они — такие же гнусные и циничные предатели, как тот человек, с которого началось его разочарование в этом мире. Подумайте об этом, генерал, подумайте, когда выпадет свободная минута. Вам станет тошно и от своих государственных дел, от всех этих ваших переговоров с министрами и президентами, от далеко идущих планов, когда вы сами у себя будете вызывать отвращение. Неужели у вас никогда не было таких минут? Вы спрашивали меня — во что верю я?.. Или нет — это я, кажется, вас спрашивала. Ну да все равно. Какая разница! Так вот, я верю, что предателя рано или поздно настигает возмездие! Его предательство к нему же самому и возвращается, и он понимает, что в конечном итоге предал самого себя! Предательство — это самоубийство, Менделеев, поверьте мне… Я ненавижу вас, Менделеев, потому что… Потому что я не могу поверить, что… Что вы можете быть предателем…
Не знаю, что со мной случилось, наверное, виной всему была кессонная болезнь, пусть и в самой легкой форме, но я разревелась, как какая-нибудь дурочка-школьница. Да, собственно, и монолог мой был настолько перенасыщен романтикой и максимализмом, что я сама потом удивлялась, вспоминая, куда подевались в тот момент мой рационализм и моя выдержка, мое понимание людей и внимательность к их психологическим реакциям.
Но самое удивительное, что и на Менделеева скорее всего действовала та же самая кессонная болезнь. Потому что он сделал удивительную для меня вещь. Он обнял меня за плечи. Прижал мою голову к своей груди, поцеловал в макушку и прошептал:
— Бедная девочка, как же тебе тяжело! Попадется мне когда-нибудь тот гад, который тебя обидел!
Мне стало удивительно хорошо. Так спокойно и защищенно я никогда еще себя не чувствовала. Со мной рядом был настоящий мужчина, готовый защищать и оберегать. А я была беззащитной маленькой девочкой, которой захотелось зарыться в крепкие надежные мужские руки, прижаться к пахнущей потом и силой мужской груди и не думать ни о чем — ни о предательстве, ни о том, что наверху штормит Каспийское море, ни о том, что нас унесло далеко на юг и неизвестно, чем все это закончится и закончится ли когда-нибудь вообще. Мне ни о чем не хотелось думать. Хотелось только, чтобы состояние покоя в кольце крепких рук длилось бесконечно, давая возможность чувствовать себя слабой, беззащитной женщиной, которая надеется не на свои силы, а на крепкого мужчину рядом с собой.
Мне очень хотелось спать, и я заснула в объятиях Менделеева, который еще что-то тихо и ласково бормотал мне на ухо, но что — я уже не слышала, а лишь улыбалась во сне…
Насколько бывает неприятным неожиданное пробуждение, я узнала, едва сильный толчок встряхнул наш «Скат» и буквально подбросил меня кверху. Я грохнулась на пол и застонала — не столько от боли, сколько от необходимости возвращаться из сладкого и спокойного сна в жизнь, полную проблем и неразгаданных загадок.
Наш аппарат трепало и крутило из стороны в сторону так, что он вертелся, будто волчок. В иллюминаторы пробивался слабый свет встающего низко над гористым берегом солнца. Ветер стал значительно слабее, но все еще гнал волну, которая бросала наш «Скат», плохо приспособленный к надводному плаванию, из стороны в сторону и то и дело пыталась перевернуть нас вверх дном. Только балластные камеры, полностью заполненные водой, придавали нашему аппарату устойчивость ваньки-встаньки, и мы не переворачивались. Но болтало нас немилосердно! Хуже всех, конечно, приходилось Менделееву с его сломанной ногой.
— Немедленно ответьте, что это за берег? — потребовал Анохин, которого тоже разбудил толчок, настигший наш аппарат, едва Менделеев вывел его на поверхность. — Куда вы меня завезли? Я протестую! Это произвол! Я требую, чтобы меня высадили в Красноводске! Я буду жаловаться на вас Генеральному прокурору! Я…
— Ты сейчас заткнешься, — перебил Менделеев. — Или я высажу тебя прямо здесь, и добирайся тогда вплавь до своего Красноводска!
Анохин примолк, хотя и продолжал возмущенно сопеть. Я обратила внимание, что он ни разу так и не вылез из своего угла между приборами, будто яйцо там высиживал или прятал что-то под задницей.
Однако меня тоже чрезвычайно интересовал вопрос — что это за берег мелькает в иллюминаторе?
— Где мы, Николай Яковлевич? — спросила я, испытывая почему-то неловкость.
О том, как я заснула и вообще чем закончился наш недавний с ним разговор, как ни старалась, вспомнить я не могла. Но чувство неловкости как-то с этим было связано.
Он посмотрел на меня через плечо, и я уловила, что и он смущен чем-то, но спросить напрямую — чем, я, конечно, не могла…
— Насколько понимаю, ветер не менял своего направления… — ответил он на мой вопрос.
— Ветер все время дул северный! Я хорошо это помню! — подал голос Анохин. — Мы должны были оказаться намного южнее Красноводска. Тогда что это за горы на горизонте? Насколько мне известно, в Туркменистане есть только Копетдаг, но его невозможно увидеть с моря.
— Так это и не Копетдаг, — подтвердил Менделеев. — Да и не Туркмения вовсе. Это Эльбурс.
— Вы меня за дурака не держите! — возмутился Анохин. — Это не может быть Эльбрус. Он слишком далеко от Каспийского моря.
— Я сказал Эльбурс, а не Эльбрус, — возразил Менделеев. — А самая высокая гора, что посередине хребта, — вулкан Домавенд… А теперь заткнитесь, Анохин. Нам придется открыть верхний люк, поскольку дышать здесь уже практически нечем.
После его слов я почувствовала, что и в самом деле почти задыхаюсь. Кислорода у нас в аппарате почти не осталось, а от перенасыщенности углекислым газом отчаянно болела голова.
«Но если мы откроем верхний люк, нас при такой качке и волнении на море просто начнет заливать. И через некоторое время „Скат“ пойдет ко дну! А до берега придется добираться вплавь… Сколько тут примерно? О господи! Километров десять, не меньше! Я же столько просто не осилю! Да и Менделеев со своей сломанной ногой — как он доберется до берега?»
— Анохин, вы умеете плавать? — спросила я.
— Какое это имеет значение? — вновь начал скандалить тот. — Вы что, хотите выбросить меня за борт? Это вам не удастся! Я буду сопротивляться! Вы не имеете права! Вам это даром не пройдет! Решили от меня избавиться? Не выйдет! Я никуда отсюда не уйду!
— Вы сами первым выскочите наружу, как только «Скат» начнет тонуть, — отозвался Менделеев. — И хватит базарить, как лоточница, у которой украли пачку сигарет! Тоже мне — пилот второго класса! Не позорьте Санкт-Петербург! Помолчите хотя бы!