В плену
Шрифт:
Падает снег, падает тихо.
А где вы, дети?
И только кукушка, тоскуя со мною, кукует.
10
БЕЛАЯ НОЧЬ
Весь горизонт багровый, опушенный пурпурным покровом. Из-за реки - в ней нежный свет родится влюбленных зорь - кресты маячат зеленых елок.
Небо - жерло желтого, густого цвета.
Темь-скрытница летает где-то далеко за лесом, там тоскует.
Распаханы поля.
Взошла уж озимь. И, словно в пряталки, играют васильки.
Остров, затопленный широким половодьем, теперь нарядный,
Тяжелый медный свет.
Застыло время.
И полночь с полднем шепчутся.
Весь горизонт багровый, пылают две зари, им страха нет.
На свет свечи летят, ширяются ночные мотыльки. Летят и тащут мне: золотисто-румяную тучку, голубую сеть вешнего воздуха, алмазный след росяных поцелуев, ворчливую радугу пены, лепет малютки, пропавшие думы замерзших...
"Скорее, живите! Вас зной иссушит, измочат дожди, снег поставит заставы!"
Рдеются, ширятся бесстрашные зори. Колеблется ненужная свеча. Летят ко мне на свет ночные мотыльки.
Запел петух.
Заря - огонь. Окно горит.
Белая ночь!
11
ИВАН-КУПАЛ
На разные лады поднялся хохот: тут и щекочут кого-то, и кто-то, запыхавшись, порывается говорить, и смехи-всхлипы, и серебряные капельки звенящих звуков, рвущихся из широко разинутых ротиков.
Впереди Степка, кругленький, в красной рубашечке.
Степка остановился, и из его смеющихся губок сверкает единственный молочный зубок.
Степка кричит мне,- его пухлые ручонки крепко сжимают смятый, затасканный василек.
И затопотался - побежал.
А вприпрыжку за ним тоненькая, черномазая Манька в голубом платьице с пучком кашки, коротышка Настя, взлохмаченная, в красной кофточке, с золотыми одуванчиками, курносенькая Аленушка в сиреневой блузке, с блеклыми фиалками, визгунья Катька, загорелая до черноты, с земляникой, беленькая Таня с веткою дикой розы и Ванька и Колька...
Венки - венки цветов!
А сзади бабушка Васильевна в табачном, исстиранном платке, темная. Обыкновенно такая ворчунья, а нынче добрая. Беззубый рот к ушам разъехался, затихло ее вечное: "Тише, тише, скверный мальчишка, выдеру, смей ты у меня!" В руках у Васильевны веник наполовину из желтых цветков купальницы.
Точно огромный цветной веник, снуют дети, подвигаются по дороге к реке.
Но берег загораживает их, больше не видно. Только доносится до меня всплеск голосов.
В раскрытое окно влетают комары. Комары везде: под потолком, в углах, над головою. Комары поют однотонно тонко бесконечную песню.
А небо и река - неподвижные; отдыхают, должно быть. А солнце так высоко: не то за самым за седьмым небом, не то нырнуло от жары куда под вербы и сидит там, нежится в ласковой прохладе.
У крыльца, уткнувшись мордою в сено, спит-вздрагивает лошадь. Еще недавно дети гладили и подползали под нее и теребили хвост и холку.
Степка
В бледно-зеленом взбитом сене выглядывают примятые купальницы, точно желтые птички.
Дуновенье скошенного луга. Плеск освежающей бело-голубой волны.
Остроухая, шершавая собачонка Лайка проводила детей, зевнула и, свернувшись калачиком, задремала у бревен: день-то деньской набегаешься, да и под вечер тявкать опять же!
Ни души кругом, нынче все на речке. Нынче венки в воду закидывают,Иванов день.
Вдруг бледное личико мелькнуло предо мною и пропало.
– Паранька, ты что?
– окликнул я девочку.
И большие светлые глаза глянули на меня, грустящие не по-детски мучительно.
Прижавшись подбородком к подоконнику, застыла девочка в своей истертой плисовой кофточке и валенках.
На ковылевой головке белый платок, а личико болезненно белое.
– Что ж ты с детьми не пошла? И цветочка у тебя нет...
Паранька вскарабкалась на окно и, усевшись, заболтала ногой. И глядела куда-то, словно загадывала, глядела туда, за реку и лес.
А раньше ведь была такая веселая девочка.
– Я тебя, Паранька, с собою возьму, дай срок, кончу я срок, возьму тебя и унесу, ни одного человека там далеко-далеко, и никто не обидит там, найду я такое место на земле.
– Испугалась!
– зашептала вдруг девочка сухо одними губами и вся сжалась, а руки крепко впились в подоконник, словно надвигалась последняя минута, и уж тысяча рук со всех сторон колотили ее в спину, и в грудь, и тысяча голосов с гиканьем, хохотом травили ее, и не было на земле места, где бы схорониться можно.
Какая-то птичка, вспорхнувшая на бревна, крутя тревожно головкою, одиноко кликала.
– Испугалась!
– шептала Паранька и вдруг, как кошка, спрыгнула с подоконника и пропала из глаз.
На пороге стоял гость.
Мутные его, страдальческие глаза словно искали.
Поздоровавшись, Иван Степанович запахнулся и сел и, пошарив в карманах, вытащил осколок кости, потом запустил руку поглубже, вытащил пузырек, открыл пробку, высыпал на ладонь горстку серовато-блестящего песку.
– Вот,- сказал он глухо,- амальгамный, должно быть. Ночь напролет рылся, в самую глубь нырял, жила россыпей.
Он глядел пытливо, и в глазах его таяла страшная тоска, а перепуг ширил зрачки
– Непромытое, видно,- не глядя, ответил я.
Горько и презрительно гость скривил губы:
– Амальгамное, говорю, жила россыпей самородных, вот что!
– и, взяв лоскуток бумаги, высыпал немного песку - Может, пуд какой схоронен непромытого твоего.
И глядел уж гордо и снисходительно.
Потом он взял ржавую, позеленевшую кость.
– А это мамонта клык допотопный. Да ты след-то видишь, видишь, пласт отщепился?