В плену
Шрифт:
К вечеру, наконец, нашли свою батарею. Здесь и командир батареи, и политрук Смирнов, и взвод управления, и две пушки, которые сейчас же отдаются под мое командование. Здесь все время было тихо и стрелять никому не приходилось. Как при всякой встрече, а при таких обстоятельствах в особенности, идут расспросы, рассказы. Больше всего интересуются тем немцем, которого я застрелил на глазах свидетелей, как гладиатор в древнем Колизее. Правда, командир батареи, как и комиссар полка, тоже упрекнул, что одного мало. Ну что же, - остальных пусть достреливает сам.
На ужин старшина сварил свежие щи со свининой, добытой, разумеется, методом самоснабжения. Другого снабжения
Холодное туманное утро. Сегодня тишины нет. Кругом стрельба, и во всем ощущается какая-то напряженность. Наш военный совет - капитан - командир батареи, человек бесцветный и трусоватый, хитрющий, но симпатичный политрук Смирнов, дипломатичный лейтенант - командир взвода управления и я - решаем, что делать. Где немцы и что они делают, мы не знаем, связи нет ни с кем. Лейтенант предлагает какую-то нелепицу, на что Смирнов только усмехается и качает головой. Наконец капитан находит выход и, обращаясь ко мне, говорит:
– Ты теперь у нас самый опытный. Забирай пушки и поезжай туда. Что там делать, сообразишь сам и доложишь по телефону.
Направление "туда" показывается неопределенным жестом. Вытягиваюсь, рапортую: "Слушаюсь" и отправляюсь. Никого из них я больше никогда не видел.
Едем с пушками то по полянам, то продираясь сквозь кусты. По пути какой-то солдат сует мне ржаной сухарь с кусочком сала. Механически беру и пихаю в карман, но потом досадую: "Зачем мне этот сухарь, когда скоро привезут завтрак?" К своей величайшей досаде обнаруживаю, что ночью у меня исчезла запасная обойма к моему пистолету. Пистолет на месте, а обоймы с патронами нет. Позаимствовать не у кого - патроны дефицитны. Теперь я фактически безоружен. Кто взял - не знаю.
Наконец, впереди просвет. Останавливаю упряжки и сам с командирами орудий иду вперед. Выходим на Балтийскую железную дорогу недалеко от станции Пудость. Впереди поле, а дальше какие-то деревни. Слабый ветерок с юга доносит тяжелый трупный запах. Это из того противотанкового рва, который видели вчера. Как рассказывают, несколько дней тому назад через ров отходила какая-то наша часть, а немецкие парашютисты засели во рву и стреляли из-за углов вдоль прямых участков. Трупы во рву не убраны.
Многое из построенного нами использовали немцы. Там обжили наши доты, здесь использовали нами же вырытые рвы. Вообще укрепленные районы планируются генералами в твердом убеждении, что противник будет наступать именно оттуда и именно так, как генералы считают. Но противник обычно действует по-иному. А поэтому все эти доты, рвы, эскарпы и прочие громоздкие творения военной теории нередко оказываются, в лучшем случае, бесполезными.
Ставим орудия в ольховой заросли у железной дороги. Не скажу, чтобы позиция была удачной, но выбирать не из чего. Во всяком случае, хоть видно вперед и есть хоть какая-то маскировка, а об остальном пусть судит лучший экзаменатор - противник. Внимательно осматриваю местность кругом. Кажется, никаких соседей - ни пехоты, ни артиллерии - у нас нет. Неподалеку, на откосе насыпи, лежит опрокинутый паровоз с задранными вверх колесами. Зрелище непривычное: сколько видел паровозов, но в таком ракурсе - никогда. В этой необычности, как и во многом на войне, есть своя прелесть. В конце концов, мирная жизнь, где все аккуратно расставлено по местам, где все буднично и привычно, тоже приедается. Человек в равной мере как созидатель, так и разрушитель. У ребенка это выражено откровенно, а у взрослого глубоко спрятано. Но взгляните, с каким удовольствием все мы, оставив свои дела, спешим посмотреть на пожар, наводнение, автомобильную катастрофу. Так вот на войне можно не только посмотреть, но и поучаствовать в разрушениях.
Чтобы разведать обстановку, беру двоих и иду через полотно железной дороги в поле. Только прошли полосу придорожного ельника и стали подниматься на невысокий бугорок, как совсем близко шлепнулись две мины. Значит, нас заметили, а откуда стреляли - мы не видели. Кажется, не издалека. Возвращаемся на батарею.
На сердце сумрачно, гнетет какая-то апатия и равнодушие. Замечаю такое же состояние и у других. Сказывается усталость и неопределенность положения и какое-то предчувствие. В мирной жизни это нередко наползающее чувство апатии и равнодушия, свойственное всем людям, не грозит ничем. Но в кризисных состояниях, когда идет игра со смертью, это опасно. Понимаю, но ничего поделать не могу. Да и положение трудное, что, как мне кажется, чувствуют все. Э, да будь что будет!
Тем временем где-то неподалеку невидимый нами дирижер взмахнул палочкой, и заиграл оркестр смерти. С выдохом заухали минометы, забили барабаны разрывов; понемногу в эту симфонию вплелись короткие и протяжные трели пулеметов и автоматов. Но где это? Впереди нет ничего. Как будто это по сторонам и сзади, откуда мы приехали.
Лейтенант Афонасьев нервничает:
– Это танки, минометы. Я знаю, надо сейчас же уходить.
– Куда уходить? Стой!
Подаю команду, просто чтобы разрядить напряжение, так как куда стрелять, не знаю:
– К бою! Заряжай шрапнелью. Трубка на картечь.
Телефонист непрерывно вызывает капитана. Ответа нет, телефон не работает. Телефонист не выдерживает напряжения, выскакивает из окопа и бежит. Что-то угрожающе кричу ему вслед. Он поворачивает ко мне бледное лицо, на секунду останавливается, но затем бежит дальше.
Автоматчики выскакивают сбоку и сзади. Сразу возникает какая-то кошмарная картина. Сначала вижу, как валятся одна на другую могучие широкозадые лошади в упряжке шестериком. На мгновение почему-то ничего не слышу и вижу все, как в немом фильме. Потом слух то возвращается, то опять пропадает. Кричу:
– Поворачивай пушку. Огонь картечью!
Вижу, как двое хватают за лафет, а больше никто. Кто валится, кто бежит. Бегу ко второй пушке - может быть, успеем из нее отбиться. Натыкаюсь на двух пожилых солдат. Один, что постарше, стоит, другой почему-то на корточках. Оба медленно поднимают руки. Меня этот жест озадачивает своей неожиданностью и противоестественностью. Растерянно спрашиваю:
– Что вы делаете?
Старший, прямо глядя мне в глаза, как-то раздумчиво произносит:
– А что еще делать? Не видите, что ли, сами?
У второй пушки такой же кошмар. Останавливаюсь, как от удара поленом по голове. Сбоку, совсем близко, выскакивает молодой парень в такой же сдвинутой на затылок каске и с тем же круглым, потным, раскрасневшимся лицом. Теперь его автомат у пояса прямо, чуть не в упор направлен на меня; палец на спусковом крючке.
Так вот она, моя смерть. Каждый видит свою смерть в каком-то образе, последнем для него. Один, как безучастное лицо врача, другой, как вопрошающее и расстроенное лицо близкого человека, третий, как муху на потолке или узор на обоях. Мне повезло: я, как древний язычник, вижу возбужденное молодое лицо бога войны. Так видели свою смерть римские легионеры.