В поисках гармонии. Искусствоведческие работы разных лет
Шрифт:
Можно подумать, что, делая такие описания (а их много), Винсент давал выход своему еще не реализованному и даже неосознанному тогда живописному дару. Но и впоследствии, будучи зрелым художником, он продолжал восполнять ежедневно создаваемые картины словесными картинами: эта потребность была у него неистребима. Вот как в последний год жизни он описывал ОЛИВЫ:
«Порою, когда это дерево покрыто бледными цветами и вокруг него роями вьются большие голубые мухи, порхают изумрудные бронзовки и скачут кузнечики, оно кажется голубым. Затем, когда листва приобретает более яркие бронзовые тона, а небо сверкает зелеными и оранжевыми полосами, или еще позднее, осенью, когда листья приобретают слегка фиолетовую окраску, напоминающую спелую фигу, олива кажется явно фиолетовой по контрасту с огромным белым солнцем в бледно-лимонном
Читая эту маленькую поэму в прозе об оливах, трудно отделаться от ощущения, что, несмотря на ее «живописный» характер, на обилие цветовых эпитетов, она несет в себе и какую-то специфически литературную картинность, нечто такое, чего нет в живописном цикле, посвященном тем же оливам.
Еще больше это чувствуется в описаниях другого типа, более «событийных», которых тоже в письмах Ван Гога немало. Читатель найдет там рассказ о прибытии рыбацкого парусника в порт, достойный, быть может, Диккенса (см. п. 231), поэтические картины дрентских степей (см. п. 330 и 340), великолепные динамические эпизоды портовой жизни Антверпена (см. п. 437) и многое другое, не нашедшее адекватного выражения в живописи Ван Гога.
Некоторые исследователи отмечали «неуклюжесть» французского языка Ван Гога. Действительно, как многие говорящие на нескольких языках (он говорил и писал на голландском, французском и английском, знал и немецкий), Ван Гог на каждом выражался не совсем грамматически верно и вставлял в речь слова другого языка. Но, видимо, и эти неправильности составляли скорее оригинальность, чем недостаток литературного слога, – как «восхитительная неправильность» слога Герцена. Рене Юиг говорит о языке Ван Гога: «…Эта неловкость придает его голосу своеобразную резкость и энергию»4.
Не приходило ли ему в голову испробовать себя на поприще литературного труда? Такой вопрос мог перед ним встать в Боринаже, когда, покончив с карьерой проповедника, он находился на распутье. Нет прямых свидетельств, что тогда, перебирая возможные для себя роды деятельности, он останавливался на мысли о литературе, – но это не исключено, если судить по некоторым намекам в письме к Тео. В очень длинном, очень искреннем исповедальном письме, написанном после длительного перерыва, еще ничего прямо не сказано о решении стать художником – об этом решении говорится только в письме, написанном через два месяца, зато содержатся пространные рассуждения о том, что он, Винсент, любит живопись, но не меньше любит и книги. Это писалось, когда перед ним вставали не теоретические, а прежде всего практические вопросы дальнейшей судьбы. Обращает на себя внимание фраза: «Итак, если уж ты можешь извинить человека, поглощенного картинами, согласись, что любовь к книгам так же священна, как любовь к Рембрандту» (п. 133). Разве Тео когда-нибудь с этим не соглашался? – он и сам был большим любителем книг. Здесь может скрываться затаенная мысль. Решив, что его призвание – искусство, Винсент, возможно, еще колебался, какому именно себя посвятить: изобразительному или литературному. Но когда решение было принято в пользу первого – второе полностью отпало. С тех пор как Винсент дал присягу на верность живописи, он не делал никаких попыток с чем-то ее совместить – хотя бы с какой-нибудь временной работой ради заработка. Если у него и были литературные опыты, он о них даже не заикался и все уничтожал. Но, скорее всего, их и не было. Только письма. Зато писем он писал так много, такие пространные, наполненные и размышлениями на самые разнообразные темы, и рассказами, и описаниями, что эта эпистолярная лавина никак не может вызываться одним лишь недостатком прямого общения с близкими людьми.
В позднейших письмах также можно обнаружить глухие намеки на то, что некогда литературная деятельность его манила. Так, сообщая Тео, что Бернар «в конце концов научился писать хорошие сонеты», Винсент добавляет «…в чем я ему почти завидую» (п. 477).
В одном из арльских писем, после рассуждений о Данте, Петрарке и Джотто, высказывается следующая мысль: «Мне всегда кажется, что поэзия есть нечто более страшное (подчеркнуто Ван Гогом. – //.Д.),
Почему поэзия казалась ему «более страшной»? Ведь он испытывал постоянную потребность именно «говорить», и говорить откровенно, обнажая душу. Но вот это-то и «страшно» – риск слишком большой открытости себя перед другими. Стремление к самовысказыванию соединялось у Ван Гога с целомудренным обереганием своего «я» от нескромных взоров. Он предпочитал говорить языком вне его находящихся вещей – их выражая посредством себя и себя выражая в них.
Как бы ни было, «то, что сидит в тебе, все равно найдет себе выход» (п. В-1). Литературное призвание находило выход в письмах. Не только к брату, но и к сестре Виллемине, к Раппарду и Бернару. В совокупности его эпистолярное наследие позволяет догадываться, какого масштаба и склада писатель в нем таился.
Это прежде всего реалист и романтик в одном лице, поэт прозы, для которого низменное и высокое не существуют порознь, который видит красоту там, где ее редко замечают, преданный реальности, как она есть, без косметики, но никогда не воспринимающий ее в буднично-бытовом аспекте. Затем это писатель-мыслитель, склонный к анализу. Добавим сюда особенную силу изобразительности, «пластики». Добавим еще страсть к познанию человеческих характеров и их типологии. Эта страсть к «человековедению», больше писательская, чем художническая, проявлялась в портретной живописи Ван Гога – но здесь обратим внимание хотя бы на некоторые из его словесных психологических портретов.
Ван Гог ни разу не написал кистью Гогена. Но эскиз его портрета он набросал в письмах. «Девственная натура с инстинктами настоящего дикаря», у которого «честолюбие отступает на задний план перед зовом крови и пола»; «настоящий моряк, он прошел через все испытания», вместе с тем – «человек расчета», «находясь в самом низу социальной лестницы, он хочет завоевать себе положение путем, конечно, честным, но весьма политичным»; «он никогда не выходит из себя, работает напряженно, но спокойно», «женат, но нисколько не похож на женатого человека»; напоминает мужской портрет Рембрандта, который Ван Гог называет «Человеком издалека»; «наделен буйным, необузданным, совершенно южным воображением», «его тянет на другой конец света», «ужасная мешанина несовместимых желаний и стремлений»; в нем есть нечто от Тартареиа, он «маленький жестокий Бонапарт от импрессионизма», которому свойственно «бросать свои армии в беде», нечто подобное с ним было и раньше, когда он служил в парижских банках, «я не раз видел, как он совершает поступки, которых бы не позволили себе ни ты, ни я»; мы с ним оба «немного помешанны», в тропиках он заболел недугом «чрезмерной впечатлительности», он «постоянно строит воздушные замки»; он «учит вас понимать, что хорошая картина равноценна доброму делу», «общаясь с ним, нельзя не почувствовать, что на художнике лежит определенная моральная ответственность».
Здесь выбраны только некоторые штрихи, которыми Ван Гог характеризует личность Гогена, а не его творчество. Они могут показаться противоречивыми и даже взаимоисключающими, но, собрав их воедино, мы чувствуем, что в них схвачена реальная противоречивость, контрастность натуры этого сложного человека и выдающегося художника: соединение страсти и расчетливости, пылкой необузданности и ледяного самообладания. Замечены и те черты аморализма, какие впоследствии Сомерсет Моэм гиперболизировал в романе «Луна и грош» (где отдаленным прототипом героя является Гоген), и вместе с тем все искупающая воля к творческому подвигу, которая есть первая нравственная заповедь художника.
Ван Гог видел людей зорко, проницательно, находил для них определения, бьющие в самую сердцевину, и всегда стремился возвести личность к типу; подобно писателю, он способен был создавать образ человека. Он оставил навсегда запоминающиеся женские образы: униженной женщины – Христины; женщины, порабощенной предрассудками филистерской среды – Кее Фосс; женщины, сломленной средой, бессильно и поздно восставшей – Марго Бегеман. Двух последних Винсент никогда не портретировал карандашом или кистью, мы ничего не знаем о них, кроме того, что рассказано в письмах Ван Гога, но они в нашем представлении живут, как живет мадам Бовари или Жервеза Маккар.