В поисках личности: опыт русской классики
Шрифт:
«Обломов» был суровым предостережением культуре, которого не осознали современники, отнеся проблемы романа к ушедшему или уже уходившему прошлому. Должно было пройти более ста лет, должно было пережить революцию, гражданскую войну, сталинский террор, десятилетия застоя и неподвижности, чтобы культурологическая актуальность великого романа стала очевидной.
ВМЕСТО ЗАКЛЮЧЕНИЯ
В заключение я хотел бы остановиться на проблеме взаимоотношения России и Европы или, точнее, русской и западноевропейской мысли. Эта проблема, как мне представляется, не просто находилась в центре раздумий русских мыслителей, она в какой-то мере определяла само их культурное бытие, придавала ему наполненность и содержание, специфически окрашивая русское любомудрие. Достаточно привести, почти наугад, заглавия широко известных, явно нерядовых сочинений прошлого и начала нынешнего века: «О характере просвещения Европы и о его отношении к просвещению России» И. В. Киреевского, «Россия и Европа» и «Московский панславизм и русский европеизм» А. И. Герцена, «Кризис западной философии» и «Национальный вопрос»
387
Чаадаев П. Я. Указ. соч., с 248.
Дело в том, что все культуры, выходившие на мировую арену, невольно и естественно учитывали опыт уже находившихся на этой арене культур и народов. Европейская мысль вырастала в школе христианского богословия, христианской философии, в своё время органично вобравшей опыт античной мысли, прежде всего Платона и Аристотеля. В результате этого многовекового ученичества возникла вполне самобытная и самостоятельная европейская философия. Русская мысль Нового времени вырастала, в свою очередь, в европейской школе. Важность прохождения этой школы была исторически обусловлена. Россия в силу тяжелейших обстоятельств (почти трёхвекового татаро-монгольского ига) в значительной степени утратила интенсивность мировых контактов. К этому присоединялось и то обстоятельство, что она была языково оторвана от античных корней (в отличие от Европы, межнациональным языком которой была латынь). Как известно, у России с Византией были прямые контакты. И всё же культурные контакты были опосредованы через язык-переводчик, богослужебные и иные книги Киевская Русь получила на древнеболгарском, а не на греческом, то есть на языке, который, с одной стороны, не был родным, а с другой — не был и прямым носителем передаваемой информации. Одной из причин раскола был новый перевод с греческого «божественной» литературы. Поэтому новое приобщение России к античной культуре происходило в XVIII—XIX вв. через культуру европейски-христианскую как уже пропитавшуюся античным духом, иными словами, ещё через один ретранслятор, но имевший и собственные богатейшие обертоны и мелодии. Усвоение и ассимиляция — этап необходимый и сложный. Но именно поэтому, как справедливо заметил А. В. Михайлов, град русской культуры «строился не на самоограничении, не на изоляции, не на необходимости отмежеваться от культурно сильных соседей, а на широте и всевместительности» {388} .
388
Дружба народов. 1988. № 5, с. 233.
Основной проблемой для культуры, осознанно вышедшей в мир, закономерно оказывается проблема самопознания, и всё дело в том, как оно будет протекать: будет оно воистину самопознанием или самовозвеличиванием, отрицанием других. «Мы входили в Европу, — писал Г. Шпет, — исторической и этнографической загадкою. Таковою были и для себя. Мы всё могли получить от Европы уже в готовом виде, но чтобы не остаться самим в ней вещью, предметом познания, чтобы засвидетельствовать в себе также лицо, живой субъект, нам нужно было сознать и познать самих себя» {389} . Именно поэтому русская мысль XIX — начала XX в. была по преимуществу историософична и являлась своеобразной философией культуры. Строго говоря, и философия религии в России имела те же черты историософичности, решая проблему отношения православия к другим вероисповедным ветвям христианства.
389
Шпет Г. Очерк развития русской философии. 11г, 1922 с. 233.
Но культура, как справедливо говорил М. Бахтин, погранична, поэтому и культурное самопознание возможно только при учёте другой культуры, по контрасту, когда происходит взаимное отзеркаливание культур. XIX в. в России — век свободно принятого двуязычья образованного общества, то есть того слоя, в котором формировалась литературно-философская мысль нового времени. Первое крупнейшее философское сочинение в России (я имею в виду «Философические письма» Чаадаева) написано по-французски. Многие свои сочинения писали на французском, английском, немецком и другие русские мыслители (достаточно вспомнить Герцена и Соловьёва). Заметим, что часто первая публикация российского романа или трактата происходила в Европе, на каком-либо из европейских языков. Европа сохраняла нам наши собственные духовные достижения.
Существует и ещё одно обстоятельство, на которое я хочу обратить внимание. Только тот человек, тот мыслитель, который прошёл европейскую школу, европейскую выучку, оказывался способным увидеть свою собственную культуру, её самобытные черты. Карамзин ездит вначале по Европе и рассказывает соотечественникам в «Письмах русского путешественника» свои европейские впечатления. Но именно западник Карамзин дарит России её историю, оказав тем самым невероятное влияние на самосознание русского общества. «Если русская литература, со времён Петра Великого, довершая дело преобразования, имела своею задачею внести к нам плоды западного просвещения, — писал Ф. И. Буслаев, — то Карамзин блистательно исполнил своё назначение. Он воспитал в себе человека, чтобы потом, с полным сознанием, явить в себе русского патриота. Любовь к человечеству была для него основою разумной любви к родине, и западное просвещение было ему дорого потому, что он чувствовал в себе силу водворить его в своём отечестве» {390} . П. В. Анненков сначала пишет «Парижские письма», а затем обращается к биографии Пушкина, оставив уникальные мемуары о деятелях русской культуры («Замечательное десятилетие»). Воспитанный на Вольтере и Парни, имевший от лицеистов прозвище «француз», Пушкин оказывается способным расслышать свою няню, создать образ Татьяны (своего рода идеал русской женщины), образ Пимена-летописца, какой и не снилось создать ура-патриотическим сочинителям. А ведь няни, подобные Арине Родионовне, не у одного Пушкина были, только увидеть и услышать их — глаз и ухо были слепы и глухи. Умение видеть и слышать — это большая школа. Замечу, что и славянофилы прежде, чем пришли к своим идеям особого предназначения России, внимательнейшим образом слушали и штудировали Гегеля с Шеллингом. А русская классика — «Мёртвые души» и «Явление Христа народу» — созданы, как известно, в Италии.
390
Буслаев Ф. О литературе, с. 450.
К сожалению, этот плодотворнейший для развития самобытной русской мысли контакт культур не раз прерывался с большим уроном для русского духовного самовыявления, как, впрочем, и для европейского. Европа, правда, быстро умела навёрстывать упущенное и узнавала наше лучшее скорее, чем мы сами. Не говорю о XIX в., но и сейчас — Европа раньше узнала и оценила Платонова и Булгакова, Флоренского и русский авангард. Достоевский, которым мы теперь гордимся, был при Сталине, возродившем, как ныне говорят, «русский патриотизм», запрещён, а на Западе издавался, изучался, влиял на философию. В чём же дело?
Просвещение в России, как считал, скажем, Герцен, очень долго (начиная с Крещения, вплоть до петровских реформ) насаждалось сверху. Поэтому культурная самодеятельность была слабо обозначена, развивалась медленно. Более того, когда Европа делала рывок к дальнейшему освобождению личности, самодержавие тут же реагировало запрещением контактов с Европой, что, как правило, катастрофически быстро оборачивалось понижением духовного уровня. Скажем, в конце 40-х годов прошлого века, в годы николаевской реакции (которая многими чертами напоминает сталинскую борьбу с «космополитизмом» и «низкопоклонством») пострадала не только литература, но и философия. Николаевский министр просвещения князь П. А. Ширинский-Шихматов без смущения заявлял, что «польза философии не доказана, а вред от неё возможен» {391} . Поначалу хотели оставить в университете кафедру философии для борьбу с идеалистическими философскими системами «прогнившего» Запада, но когда профессора стали отказываться, говоря, что не в состоянии опровергнуть Канта, Шеллинга и Гегеля, в 1850 г. эту кафедру «за ненадобностью» упразднили. Непременное требование доказательств превосходства святоотеческой мыслительной традиции над мыслью «грешного Запада» уничтожало творческий контакт культур, вело к изоляционизму, а тем самым к стагнации и застою мысли. Ибо несвобода губительна для развития и литературы, и философии, а свободы и не может быть, когда исходно задан результат, к какому должен прийти мыслитель. Вл. Соловьёв утверждал, что историческая заслуга философии в том, что «она освобождала человеческую личность от внешнего насилия и давала ей внутреннее содержание» {392} . Философия и литература в России невольно оказывались связаны с развитием освободительного движения (неважно в данном случае, принимали его те или иные философы и писатели или же не принимали), иными словами, только с расширением сектора свободы, говоря словами академика Д. С. Лихачёва, начинает развиваться самобытная русская мысль. Изоляционизм же и самовозвеличивание есть проявление несвободы, страха перед умом и силой духа других, боязнь, что ничего своего невозможно будет противопоставить.
391
Никитенко А. В. Указ. соч., т. 1, с. 334.
392
Соловьёв В. С. Собр. соч., т. 2. с. 411-412
Есть разные формы уничтожения свободы мысли и тем самым национальной самобытности и литературы. Очень важно уважению собственной философии и литературы. Мне кажется, это как было при Сталине, когда крупнейшие русские писатели и философы, объявленные от имени народа его врагами, были уничтожены либо физически, либо были запрещены их произведения. А оставшиеся должны были демонстрировать превосходство русской культуры над западной. Но защита отечественной духовной традиции не нуждается в унижении чужой: такая защита как показывает исторический опыт, приводит рано или поздно к унижению собственной философии и литературы. Мне кажется, это аксиома, которую не надо доказывать, достаточно непредвзято и открыто поглядеть в наше прошлое.
ПРИЛОЖЕНИЕ
НАЗЫВАТЬ ТЬМУ ТЬМОЮ
Среди рассказов, повестей, романов, трагических воспоминаний и аналитических статей о кровавом кошмаре сталинской диктатуры небольшой роман Артура Кёстлера играет роль своеобразного камертона. Это едва ли не первый роман, изобразивший процессы тридцатых годов, давший первую трактовку ужаса, воцарившегося на шестой части земной поверхности. Произведения, написанные бывшими узниками сталинских концлагерей, — это вопль, вызванный отчаянием, болью, желанием рассказать, поведать миру, как было, что происходило на самом деле за колючей проволокой Воркуты, Магадана, Колымы, в лефортовских, бутырских и лубянских тюрьмах. Находившийся на расстоянии Кёстлер (при этом соприкоснувшийся с трагическими событиями своего времени: год жил в Советском Союзе (1933), сражался в Испании, несколько месяцев провёл в камере смертников франкистской тюрьмы) попытался не просто рассказать, а осмыслить то, чему не было прецедентов в мировой истории. Говорят, что осмысление требует отстояния во времени. В данном случае роль времени сыграло пространство, выполнив функцию необходимого художнику некоторого отстранения от описываемого предмета. И всё же в отличие от других западных писателей, он был достаточно близко.