В поисках синекуры
Шрифт:
— Выставил, значит?
— Да, — покорно подтвердил Клок.
— По какому такому праву? Ты что, у себя, на диком зимовье?.. Или хочешь, чтобы я вдовой состарилась?
— Он на тебе не женится.
— Почему ты знаешь?
— Вижу.
— Ах да! Ты же андерсеновский мальчик... Так, может, сам женишься?
Клок резко и решительно кивнул.
— Что-о?!
Клок вновь, еще решительнее, тряхнул головой с упавшими на лоб волосами.
— А, понятно: твоему Герою нужна синекура в Москве. По принципу: кто сильно любит — тот пропишется. А ты спросил меня, я за тебя пойду?
— Не пойдешь.
— Почему?
— Я — дикий.
— Так вот, дикий, укладывай свой чемодан и иди в люди, очеловечиваться.
—
— Заплатил обедами... — Люся осеклась, словно бы внезапно смутившись. — И... с гостей не беру.
Она ушла, оставив дверь открытой. Звякнул замок в двери ее комнаты, окончательно подтвердив сказанные слова.
Клок неспешно, но расторопно-умело уложил чемодан, огляделся — чего бы не забыть? — подсел к столу и на вырванном из блокнота листке написал:
«Павлу Юрьевичу Гурдину.
Я все наврал, за что и был изгнан.
Час спустя он вышел из метро в зал Курского вокзала, отыскал свободное место на скамейке у стеклянной стены, за которой шумела, блистала огнями автомобилей вечерняя привокзальная площадь, расстегнул полы куртки, пригладил пятерней не дававшиеся расческе волосы и принялся рассматривать внутренность вокзала, поразившего своей ультрасовременностыо. Некоторое время он не мог сказать себе — нравится или нет ему это мощное сооружение из стекла и бетона, но, понемногу освоившись, решил так: хоть и не Казанский, конечно, а ничего, устроен удобно, даже комфортабельнее — два кафе на открытых площадках второго этажа, ресторан, парикмахерская, буфет, газетные киоски и эскалаторы, как в метро, спускают пассажиров к поездам; а главное — обзор широкий на город, точно посреди площади сидишь.
Здесь можно вполне сносно перемочь двое-трое суток — время, нужное ему для посещения Новодевичьего кладбища, Донского монастыря, музеев древнерусского искусства и народов Востока, чтобы спокойно покинуть столицу, щедро одарившую его целым месяцем жизни в старинном доме, среди своего непостижимого человеческого скопления.
Он вспомнил о хозяйке квартиры Люсе Колотаевой, вернее, вовсе не забывал о ней, но вдруг отчетливо вспомнил, И тоска, теплая, мучительная, отяжелила ему грудь, как при недостатке дыхания, он зажмурил глаза, сильно помотал головой: «Скверно, дико получилось! Обидел женщину, уже обиженную... Не сдержал своего сибирского нрава, сунулся защищать... Но ведь обманет же ее Павел Юрьевич!.. А тебе какое дело? Есть, было дело... если не мог сдержаться!.. Я бы придушил этого «друга», только бы сказала!..»
Заметив, что говорит вслух, Клок прокашлялся, огляделся — не испугал ли соседей? — и уже спокойно сказал себе: «Ты извинился, ты ушел. Ты должен идти дальше со своим Героем — страна еще и наполовину не пройдена; книга должна писаться, и ничего, что Москвы в ней будет маловато, столица не для синекуры, да и рано тебе оседать, зарываться в рукописи, это ты сделаешь на старости, когда уже не будет сил и охоты странствовать, а если книга оборвется твоей смертью — тем лучше, она уйдет в бесконечность, ее сможет продолжить любой из живущих... А Люся... При чем тут она? Сама бездомная судьба, ранее тобой задуманная, вытолкнула тебя из ее тихой и теплой квартиры. Значит — смирись. Отсюда ты поедешь в Крым, найдешь какую-нибудь работу, перезимуешь у синей южной воды. Это же твоя очередная часть — «Крым», дальше будут «Рига», «Карелия»...
— Все, — сказал Клок, поднимаясь, — пойду выпью чашку кофе.
Он попросил пожилую пару постеречь его чемодан, выстоял очередь у буфета, съел под стакан черного кофе три бутерброда с копченой колбасой, вернулся, хотел сразу же отнести чемодан в камеру хранения, но задремал незаметно от сытости, усталости и встрепенулся, когда над самой его головой прозвучал знакомый, обдавший его мгновенным жаром голос:
— Ты почему оказался на Курском?!
Клок вскочил, одергивая куртку, приглаживая волосы, и сразу занемел, опустив безвольно руки: перед ним стояла Люся Колотаева — в меховой шапочке, чуть сбитой набок, с незастегнутой верхней пуговицей пальто; она часто дышала, веки ее округлых, всегда широко открытых глаз припухли, отчего взгляд сделался сощуренным, горестным, и Клок невольно потупился, покорно ответил:
— В Крым еду...
— В Крым?.. Зачем?
— Ну... — Он шевельнул неопределенно руками. — Так задумал, еще давно.
Люся кивнула, поняв его, негромко — чтобы не слышали уже оживленно любопытствующие пассажиры на скамейке, — твердо сказала:
— Бери чемодан, идем.
Они ехали в метро, затем в троллейбусе, не обмолвившись и единым словом, и, лишь когда пошли рядом по переулку, Люся быстро заговорила:
— Увидела твою записку, стала бродить по квартире, хожу как помешанная, пусто, темно, свет почему-то боюсь зажечь... Забрела в кухню — твой обед стынет, подумала: одна не притронусь, он же голодный... Расплакалась, кое-как оделась, побежала искать... На твоем Казанском не нашла тебя... Обежала Ярославский, Ленинградский... Подумала: у тебя фамилия какая-то украинская, может, на Украину решил поехать, к каким-нибудь родичам... Поехала на Киевский — нету. Испугалась: не найду! На Курский ехала, ревела, таксист спрашивает: «Умер кто?» — киваю... А тебя увидела — дремлешь себе, чуть не рассмеялась. — Она всхлипнула, приложила к лицу платок. — Извини, не знаю, что со мной...
Клок поставил на тротуар чемодан, повернул Люсю Колотаеву к себе лицом, опустился перед нею на колени и, прижавшись щекой к ее ладони, сказал:
— Я люблю тебя, Люся.
Она стиснула пальцами жесткий клок его волос, слегка приподняла его голову, чтобы видеть глаза, спросила:
— Почему ушел?
— Я бы вернулся... скоро. Веришь?
— Верю. Пойдем.
СИНЕКУРА
Настала зима, крыши несчетных домов забугрились снегом, город превратился в некое вздыбленное каменное пространство, рассеченное дымящимися грохочущими протоками, накрытое тяжелой мглой испарений.
Арсентий Клок подходил к окну, смотрел в просвет переулка на дальнее, тускло мерцающее движение машин и толпы, слушал неумолчный гул города и, если закрывал глаза — гул напоминал напряженное глубинное рокотание ветровой тайги. А задувала метель — московские переулки и дворики казались Клоку похожими на все иные завьюженные российские деревни и города.
Но он уже понимал: Москва — страна в стране, и для ее постижения нужны не месяцы, даже не годы — может не хватить всей жизни.
Он умел ловить рыбу, валить лес, мыть золото, копать оросительные каналы, терпеть зной и мороз... Бывало трудно, приходилось рисковать, но все в той жизни было понятно ему: новое дело он упрямо осваивал, с новыми людьми охотно знакомился, работал, легко находил друзей... И все же там были островки жизни, а здесь — гигантский материк; там он был заметен, здесь у него — никого, кроме Люси.
Клок все чаще вспоминал родной город и даже напел Люсе песенку улан-удэнской поэтессы: «Улан-Удэ, Улан-Удэ... Я уезжала, говорила — быть беде; я уезжала, говорила — быть тоске: пишу твои инициалы на песке...» Уговорил Люсю отпраздновать свадьбу у его матери и расписаться в улан-удэнском загсе — тогда уж непременно они будут счастливы; проплывут сквозь горы по Селенге, напьются байкальской воды... Люся соглашалась, только просила подождать до ее отпуска: весной, точно уж, они погостят, поживут у его матери, а потом уйдут на все лето в экспедицию.