В полярной ночи
Шрифт:
— Ирина! — сказала она отчаянно. — Ирина! Ирина медленно подошла к кровати и, еще не сев на нее, крепко ухватила Варю за голые плечи. Ее волосы упали Варе на лицо, она прижималась к Варе всем телом. И снова она была не похожа на себя, равнодушную ко всему, лениво-замедленную. Варя ощутила, как от нее струятся волнение, тревога и счастье. В комнате было темно, но Ирина вся словно светилась этим внутренним волнением. Варе казалось, что она видит ее лицо — румяное, смущенное, полное восторга. И Варя, вспомнив о нападении на Зину, спросила совсем не то, что надо было спрашивать, а первое, пришедшее в голову:
— Он проводил вас, Ирина? На улице сейчас опасно.
— Да, он проводил меня, Варя. Он такой хороший, Варя, он такой хороший! — Ее голос и слова подтверждали то, что Варя уже угадала. И сама Ирина знала,
И тогда Варя, потрясенная, проговорила то самое главное, что надо было говорить:
— Да ведь у него жена и дети, он никогда их не бросит. Зачем вы разбиваете себе жизнь?
Ирина вскочила, оттолкнув Варю.
— Ну и что же? — крикнула она громко. — Какое мне до этого дело? — Испуганная своим криком, она оглянулась — Зина спала. Она снова села на кровать, положила руку на Варино плечо и проговорила со страстным убеждением: — Какое это имеет значение, Варя? Какое значение?
— Очень большое, — сказала Варя скорбно. — Как вы не понимаете? На всю жизнь или просто так…
— Нет, не так, не так! — прервала ее Ирина. — Нельзя это говорить, Варя. — Она зашептала горячо, страстно: — Нет, Варя, нет! Ты пойми, мы мучаемся. Мне двадцать пять лет, а я жизни не видела. А жизнь проходит, лучшие годы жизни, пойми это, Варя! И сколько так еще ждать, в одиночестве, я тебя спрашиваю, сколько? Ты не знаешь, и я не знаю, и никто не знает. Ну и пусть он женатый — разве я виновата в этом? Но он любит меня, а я так хочу, чтобы меня любили! Я так хочу, чтоб меня любили! — с вызовом повторила она, поднимая голову. И снова, наклонившись к Варе, она проговорила с глубокой верой в свои слова: — И я тебе еще скажу: для кого мне хранить себя? Может, он, тот, на всю жизнь, совсем не придет или придет злой, будет меня обижать, мучить, изменять мне, — разве мало таких? Мне говорят: «Ты красива, найдешь свое счастье», — а я не хочу быть красивой, хочу быть счастливой! Думаешь, я не знаю, что все это ненадолго? Знаю, знаю, все знаю. Если он уйдет назад, к жене, слова ему не скажу в укор, потому что я сама виновата. А сейчас я счастлива и ничего мне больше не нужно. Я вот столько лет ждала этого и все боялась, шаг боялась сделать, а сегодня сама бросилась ему на шею!
Варя отвернулась от нее и положила голову на подушку. Ей было плохо. Сердце ее тяжело стучало и металось, голова кружилась. Ирина шептала ей горячо и ласково:
— Варенька, дорогая, я же все вижу — ты любишь его. И он тебя любит, поверь, глупая! Чего же ты ждешь еще? Для кого, Варенька? Ну и пусть он женатый, как мой Володя, а сейчас он мой и долго еще будет мой, долго, Варя!
Но все это было так далеко от того, о чем мечталось Варе, что она застонала от отчаяния и обиды. Она прошептала сквозь слезы:
— Не говори мне этого, не надо, не надо!
11
Начавшаяся полярная ночь неторопливо разматывала свои напасти — морозы крепчали, одна пурга сменяла другую, на землю наваливались непробиваемые темные тучи. Радио неделями не работало из-за непроходимости в эфире, в клубе месяц крутили одну и ту же картину. Ленинск превратился в остров, наглухо отрезанный от всей страны. Только теперь Седюк понял, какой глубокий смысл был в словах северных старожилов, когда они говорили: «Там, на Большой земле» или «Там, на материке…» И когда в мелькнувшее окошко хорошей погоды прорвались сразу три самолета с новыми людьми, медикаментами, газетами, он так же «слетел с точки», как и все в поселке. Установившийся в Ленинске порядок жизни «днем и ночью работаем, а остальное время спим» (как определил его Янсон) был сметен.
У клуба не иссякала толпа, все хотели попасть в кино. Привезенные новые фильмы показывали с десяти часов утра до четырех часов ночи, и мест ни на один сеанс не хватало. Во всех цехах и строительных конторах охотились за свежими людьми и комплектами газет. И на людей и на газеты записывались и очередь, пытались добыть их вне очереди, применяя запрещенные методы борьбы и без зазрения совести подставляя соседу ножку. Седюк, узнав о самолетах, кинулся в проектный отдел — ждать, пока газеты дойдут до опытного цеха, он был не в силах.
Он попал в самый пожар страстей. Во всех семнадцати комнатах проектного отдела уже второй день не было ни одного работающего человека.
Седюк хотел знать одно: что со Сталинградом? Он пустился отыскивать ту комнату, где читали самые ранние газеты, чтобы проследить все сводки по порядку. Вот уже два месяца изо дня в день, утром и вечером, радио сообщало только о боях в районах Сталинграда и Моздока. Давно уже прошло то время, когда в каждом сообщении мелькали все новые и новые названия оставляемых городов, покидаемых речных рубежей, люди уже не находили в самой сводке картины отступающих армий, брошенной техники, окруженных, пробивающихся с боями дивизий. Но люди научились читать и слышать между строчками. Если диктор говорил, бои идут упорные, напряженные, ожесточенные и тяжелые, то все понимали, что все это совсем различные бои. Когда только упорные — еще не страшно, войска удерживают свои рубежи. Если напряженные — значит, нам трудно, у немцев перевес, мы напрягаем все силы. Если ожесточенные — немцы рвутся вперед, атаки сменяются контратаками, земля горит под ногами, таков ожесточенный бой. А уж когда тяжелые — так в самом деле тяжко сверх меры, мы отступаем, теряем людей и технику. Самые лучшие бои — активные: мы продвигаемся вперед, выбиваем немцев. И по радио в сообщениях о Сталинграде чаще всего слышались самые грозные слова: напряженные и тяжелые бой. Еще нигде не было сказано, что сражение, вспыхнувшее у стен Сталинграда, — величайшее, решающее сражение всей войны, но каждый чувствовал, что это так. И никогда за все время войны ни одна сводка не порождала такой тревоги, такого молчаливого ожесточения, как простая, изо дня в день повторявшаяся сводка Сталинградского сражения. Первые известия о вторжении немцев в Сталинград, об уличных боях, о сражении в заводских корпусах вызывали страх и ненависть. Теперь к этому чувству прибавилось новое — гордость за великий, истерзанный, непобедимый город. Сводки еще говорили о немецких успехах: враг прорвался к Волге, разрезал наши армии надвое, захватил центр города, все исступленнее грохотала битва в цехах тракторного и металлургического заводов, один за другим падали все новые и новые городские кварталы, улицы и дома. Но слово «Сталинград» уже означало не высшую точку фашистского наступательного движения — это был образ великой стойкости, несгибаемого мужества, неслыханных трудностей и блистательного умения преодолевать их.
Седюк с жадностью читал газету за газетой. В статьях военных корреспондентов вставали живые картины великого сражения: бои за овраги, улицы и дома, битвы с танками в разрушенных заводских цехах, ночные переправы через Волгу под бомбежкой, схватки в воздухе.
— Какие заводы погибли! Лучшие заводы нашей страны! — услышал Седюк.
Он повернулся и увидел Телехова. Старик страдал. Седюк вспомнил, с какой любовью Телехов описывал сталинградский завод качественных сталей. На этом заводе неистовее всего бушевала война, именно здесь непоправимее всего были разрушения. Седюку захотелось сказать Телехову что-нибудь ласковое, что-нибудь такое, что отвлекло бы его от мрачных мыслей. Но он не решился.
В комнату строителей густо повалил народ, ожидался доклад прилетевшего в Ленинск фронтовика Симоняна. Люди размещались на стульях, столах, подоконниках, даже на чертежных досках. Потом появился Телехов с Симоняном — высоким, быстрым человеком в военной шинели. У Симоняна было темное лицо с огромным носом и пылающим глазом — второй был прикрыт черной повязкой. Голос у Симоняна был тонкий, пронзительный, всюду слышный.
После доклада Седюк пошел в опытный цех. Ему хотелось увидеть Варю. Она была в лаборатории и заканчивала расчеты по анализам. Седюк, не раздеваясь, принялся выкладывать новости. Во время его рассказа в лабораторию вошел Киреев и тоже стал слушать. Даже сидевшая к ним спиной Бахлова бросила свои рабочие журналы и повернулась к Седюку. Только Ирина слушала его невнимательно, посреди разговора она поднялась и вышла.