В прорыв идут штрафные батальоны
Шрифт:
— Особенно на пустой желудок, после жиденькой похлебки с одной капусткой, — язвительно вставляет Иван Харин. Командир восьмой роты известен склонностью к резонерству и критическому пересмотру распоряжений начальства, которые не соотносятся с его понятиями о практическом толке и способны принести больше вреда, чем пользы. — Очень доходчиво!
— Дело не в шагистике, мужики. Вы что? Армия есть армия. Это дисциплина и строй. Только в строю солдат становится солдатом, — возразил Корниенко, адресуясь по преимуществу к командиру восьмой. — Как в строю идут, так и в бою себя покажут.
— Ты хрен с пальцем не путай, Федь, — взъерошился в
Корниенко подобрался, повел плечами, распрямляя ремни, метнул в Харина неприязненный укоряющий взгляд:
— Я не путаю. И в тылу, и на фронте армия на дисциплине держится. А она со строевой подготовки начинается. Когда человек приучается строевые и учебные команды выполнять, тогда он — солдат.
— А тупая солдафонская муштра какое ко всему этому отношение имеет? — ехидно прищуривается Харин, ожидая, видимо, что против тупого солдафонства у командира первой убедительных возражений не найдется.
— Комбат за дисциплину спрашивает. По строю судит. Есть строй — значит, подразделение крепкое, боеспособное.
— В атаки печатным шагом не ходят. Мы — штрафной батальон, а не каппелевцы. Нас для прорывов готовят. Тут другое умение требуется…
— Но и не махновцы тоже, — поймал на слове Харина Корниенко. — Чуть расслабились — и вон чего получили.
— Опять путаешь! Чтобы боеспособность была, надо с утра до ночи на позициях ползать, учиться укрепленные высоты и населенные пункты брать, а не по плацу шлепать. Сапоги и без того на ладан дышат.
— Одно другому не мешает.
— Ну, ты долдон! — кладя конец спору, Харин ловким смачным плевком посылает недокуренную сигарету в дальний полет, удрученно покачивает головой, как удивляются и недоумевают, теряясь перед непостижимостью убедить человека в вещах, которые просты и доступны любому здравомыслию.
— Будет вам баки попусту жечь, — примирительно замечает командир четвертой капитан Трухнин. — И дисциплина важна, и учить в первую очередь надо тому, что в бою пригодится. Времени у нас в обрез, а добрая треть состава винтовки в руках не держала.
Трухнин будто прочитал мысли Колычева. В графе невозвратных потерь всегда было больше новобранцев. Учить людей действиям в бою поэтому казалось ему занятием более важным и целесообразным, чем гонять их, полуголодных, часами по плацу, добиваясь четкости шага. Куда как полезней, чтобы новичок знал, как вести огонь на ходу и двигаться перебежками, приноравливаясь к местности, что делать, если оказался прижатым к земле огнем или попал под минометный обстрел, как дальше и верней бросить гранату из положения лежа или бить штыком и прикладом, сойдясь в рукопашной.
Приняв не обученное частью пополнение, Павел перекроил расписание учебных занятий во взводах, сместив акцент на отработку приемов ближнего боя. Обязал себя по мере возможности лично присутствовать на полевых учениях, выдвинув этот показатель в главный критерий оценки работы взводных. Он, как, видимо, и Трухнин, склонялся к мысли, что место батальона — в передовых порядках Воронежского фронта, ведущего активные наступательные действия в направлении Киева.
Разделял Павел и точку зрения командира восьмой капитана Харина, полагая, что батальон будет использоваться на участках прорыва со всеми вытекающими последствиями, но соображения свои держал при себе, оставаясь
Не обжившиеся в среде ротных новички, Кужахметов и Заброда, держались особняком. Что собой представляют — предстояло узнать.
— Вы еще слезу уроните, философы хреновы, — насмешливо предложил Трухнину и Харину Корниенко. — Шагать — не шагать, пустые желудки — не пустые желудки! Здесь армия, и здесь приказ. А значит — шагать! И все остальное делать, что положено.
— Приказы не обсуждаются, — с торопливой готовностью поддерживает его Заброда и, посчитав момент подходящим, чтобы устраниться от дальнейшего участия в разговоре, предлагает: — Расходимся, мужики, пока комбат о нас не вспомнил. Пошли, Рамазан, — кивает он Кужахметову, приглашая того в попутчики.
Снаружи до слуха Колычева доносится истошный тумановский вопль:
— Ротный! Ротный!…
И это не призыв о помощи, это крик безоглядного панического ужаса и непоправимой беды. Слетев кубарем с приступок, Витька вихрем влетает в блиндаж, сметает с пути вскинувшегося с нар Богданова.
— Па-аш, скорей! ЧП у нас!
— Что еще произошло? Где? — Руки уже сдергивают с гвоздя шинель, нащупывают рукава.
— Там Грохотов Сукоту пристрелил!
— Насмерть?
— Мертвее не бывает.
«Что могло случиться, ведь всего полтора часа назад взводные докладывали, что ночь прошла спокойно, никаких происшествий не произошло?»
— Где?
— Дак прямо в землянке. С полчаса тому как
— Идем. Богданов — со мной!
Застегивая на ходу ремень с кобурой пистолета, Павел выбирается из блиндажа в траншею, взбирается на бруствер. И верхом, по целине, направляется в сторону третьего взвода. Связные дышат в затылок.
— Что там произошло, не знаешь?
— Дак Сукота ночью куда-то шлялся. На часах Ивкин с Чернецовым стояли, из новеньких. Он им сказал, что до ветру идет, а самого больше часа не было. Ивкина с Чернецовым припугнул: мол, если заложите, ночью заснете, а утром можете и не проснуться. Ну, те поначалу-то промолчали, а потом не утерпели — сознались Грохотову, мол, виноваты, струсили. Шлялся куда-то Сукота… — Семеня за Колычевым, Витька оступился, зацепил ногой за ногу. — Грохот на Сукоту буром попер. Где, мол, сволота, ночью пропадал? А тот ему внаглую: не твое, мол, дело, порчак Ты, говорит, пока тебя придурком не поставили, молчал в тряпочку — вот и сопи в две дырки, пока третью не сделали. Ну, слово за слово — Грохот вызверился, пистолет выхватил и Сукоте прямо в лоб вкатил. Перестреляю, кричит, всех сволочей до одного, все одно трибунал. И Басмача тоже пристрелил бы — хорошо, тот под нары успел юркнуть. А то бы тоже хана пришла…