В пылу любовного угара
Шрифт:
Однако что-то ее заклинило на браслетах… Думая о них, Алёна постучала в дверь и вошла. Комната была узкая и длинная, как пенал. В конце, у окна, стояли два стола. Здесь тоже сильно пахло сиренью, потому что на одном из столов стояла большая ваза с букетом. За столом сидел какой-то мужчина. Солнце било Алёне в глаза, и она видела только темный силуэт.
– Извините, – сказала она, удивляясь, что хранителем музея работает мужчина. Хотя, с другой стороны, если здесь мужчина директор, почему не быть и мужчине-хранителю? – Извините, меня тут к телефону вашему позвали…
И озадаченно примолкла, увидев, что трубка лежит на аппарате. Неужели Катя уже отсоединилась?
– Проходите, Елена Дмитриевна, – сказал мужчина,
Алёна замерла, уставившись на него.
– Вижу, вы меня узнали, – проговорил он с усмешкой. – Или все еще не верите своим глазам? Тогда вам, наверное, лучше снять очки. Нет, правда, зачем они вам? Только зрение портить!
Алёна растерянно потянула с носа очки. За спиной послышался звук открываемой двери, и словно холодом повеяло оттуда… Алёна обернулась – в проеме стояла Рая Абрамова. Отчего-то вдруг вспомнилось, как Варенуха и Гелла «обложили» бухгалтера театра «Варьете» Римского в его кабинете в одну страшную полночь…
– Я тебя по сумке узнала! – с торжеством сообщила Рая. – Тебя Нина Ивановна как-то спрашивала, где ты такую сумку оторвала, а ты сказала, что в Париже и что тут ни у кого такой нет. Что ж ты вся замаскировалась, как Штирлиц, а сумку старую оставила? Вот и прокололась!
И Рая захохотала, чрезвычайно собою довольная.
Смотреть на нее было противно, а потому Алёна, скрипнув зубами, отбросила сумку-предательницу (надо же, ей ведь и в голову не пришло ридикюльчик заменить, а ведь их в ее доме – не перечесть!) за спину и повернулась к мужчине, который с любопытством наблюдал эту дамскую мизансцену. Перед Аленой стоял тот самый молодой человек, который два дня назад усаживал в серый «Ниссан» Катю и Таню.
Да, тот самый, черноглазый…
* * *
Она ждала час и два, ждала каждую минуту, сотрясаясь в ознобе, который никак не могла унять. То ли мерзла, то ли от страха дрожала. Зачем, зачем она от фрау Эммы пошла сюда?! Надо было бежать со всех ног, словно дикий зверь, который сорвался с привязи. Так нет же, потащилась за обрывком веревки, который так долго сдавливал ей шею! Ради Петруся вернулась, а он…
А он все не шел. Ну что ж, Лиза видела его лицо, видела его глаза, когда Баскаков бросился к ней, принялся обнимать, впился в ее губы, целовал, бормоча:
– Лиза, ну наконец-то! Я думал, ты погибла! Товарищи, простите, это моя… Ну, словом, любовь у нас! Разлучила война, я думал, все, потерял ее, а тут… Лиза!
Фальшивка, фальшивка! Как же она успела возненавидеть эту фальшивку за то недолгое время, что была знакома с Баскаковым! Как же возненавидела его умение видеть мир таким, как ему хочется, а не таким, какой он на самом деле! Тошнота подкатила к горлу. Как-то раз во время вот такого же припадка ненависти к нему она убежала из лесного дома буквально в чем была. И сейчас готова была точно так же, очертя голову, кинуться невесть куда, но к двери не прорваться – Баскаков надежно загораживал дорогу. Она даже сказать ничего не смогла: один только раз взглянула на Петруся, увидела его глаза – и вырвалась из рук Баскакова, оттолкнула его, кинулась в свою комнату, оставив позади мертвое молчание.
Потом, не слишком скоро, раздалось гудение голосов, но Лиза была почти уверена, что говорят не о ней – говорят о каких-то своих партизанско-подпольных делах, к которым она не имела отношения. И не желала иметь! Она лежала на кровати – сначала поверх покрывала, потом, начав замерзать, стащила платье и перебралась под одеяло, подоткнула его со всех сторон, сжалась в комок, но продолжала трястись от злости, от страха, от сердечной боли. От ненависти к себе: почему опять не вылезла в окно и не убежала вон?! Решила оправдаться перед Петрусем? Очень нужны ему ее оправдания! Но разве она в чем-то перед ним виновата? И все же чувствовала себя виновной, несмотря ни на что. Виновной и несчастной из-за того, что Петрусь не приходил, чтобы спросить с нее оправдания…
За одно можно было благодарить судьбу: Баскаков тоже не приходил. То ли дошло до него что-то, то ли, и это вернее, был слишком увлечен, обсуждая со стариком новые планы того, как поджечь землю под ногами проклятых оккупантов. Человеческими телами и судьбами, само собой!
Бледный свет назойливо пробивался из окна к глазам Лизы. Значит, уже около четырех утра: начало рассветать. Наверное, Петрусь уже не придет. Можно было бы уйти теперь, но до шести утра комендантский час. Часик подремать, потом собраться потихоньку – и все, больше ее здесь не увидят. Черт с ними, с деньгами, вещами, авось и без них она как-нибудь обойдется, не пропадет!
И тут Лиза вспомнила, что забыла саквояж в той комнате. А в саквояже документы! Да провались оно все пропадом…
Она всхлипнула от злости на себя и на судьбу, которая все время подставляла ей ножку, как вдруг какая-то тень мелькнула перед ее крепко зажмуренными глазами. И в то же время рука – его рука! – коснулась ее плеча. Не открывая глаз, она узнала его и вся рванулась навстречу, вся раскрылась его рукам и губам.
– Мне хочется убить его, – сказал Петрусь некоторое время спустя, когда они лежали, утомленные любовью и пресыщенные счастьем, которое рухнуло на них так внезапно и так болезненно. – Я даже не пойму, отчего сильнее ненавижу его: оттого, что ты любила его, или оттого, что он олицетворяет собой весь прошлый советский мир, который разрушал и уничтожал все, что я привык любить, за что молился и чем жил.
– Я не любила его! – возмутилась Лиза. Впрочем, не слишком сильно, потому что наконец-то выпала ей возможность оправдаться. – Я его ненавидела. Я убежала от него в одном купальнике.
– В чем?! – от изумления он приподнялся на локте.
– В купальнике, – мрачно усмехнувшись, повторила Лиза. – Помнишь, когда ты вывернул вещи из саквояжа, оттуда выпал мой мокрый купальник, черный такой? Ты еще на него очень удивленно глядел?
– Помню, конечно. И что?
– Да то. Я сделала вид, что пошла купаться. Там, около лесного дома, где я жила, было озерко. Туда я ходила купаться. В халатике и тапочках. Это мне разрешалось: ну кому бы в голову взбрело убегать в лес в халате, купальнике и тапках? Но мне ничего другого просто не оставалось. Я ненавидела Баскакова, который принуждал меня… Понимаешь? Они с Фомичевым разыграли меня, как вещь, как Ларису Огудалову разыграли Кнуров и Вожеватов. Помнишь «Бесприданницу»?
– Пьесу Островского? – уточнил Петрусь. – Помню. Но почему? И кто такой Фомичев?
– Фомичев был хозяином того дома… Сначала Регина, потом Фомичев, потом Баскаков…
– А Регина-то кто такая? – совсем запутавшись, спросил Петрусь.
– Давай я расскажу все сначала, – устало вздохнула Лиза. И снова вздохнула – потому что не представляла, как уместит все случившееся с ней в коротком рассказе. Но надо попытаться…
– Мы с мамой жили в Горьком. Она была знаменитая портниха, такая знаменитая, что от клиенток отбою не было, даже из Москвы приезжали. Мы очень хорошо жили, у нас все было, ни в каких очередях никогда не стояли… Потом мама умерла. У нее были почки больные, ну и во время одного из приступов отказало сердце. Я училась в педагогическом институте и после маминой смерти жила на то, что продавала вещи. Очень трудно стало потом, когда все продала. Работать в школе мне никогда не хотелось, но что делать… Тоска меня брала просто страшная! И вот перед самой войной одна подруга, Регина Самойленко, позвала меня поехать с ней в Киев, в гости к ее родным. Она ко мне очень хорошо относилась. Я думала, по дружбе, а оказалось, она в меня была влюблена.