В ритме времени. Кинематографический процесс сегодня
Шрифт:
культуру», демонстрацию их в одном потоке с обычными
коммерческими порнографическими лентами. Осознание
этого факта и создавало те психологические тупики,
которые терзали режиссера и из которых он не видел выхода.
«Публику,— с горечью констатировал он,— интересуют
некоторые эротические сцены, которые у меня, однако, не
выглядят вульгарными и не имеют ничего общего с той
гнусной техникой порнографии, которую я, откровенно
говоря,
волен делать то, что ему нравится), но к которой сам я не
имею никакого отношения... Для меня эротика — это
красота молодых людей «третьего мира», это та яростная,
восторженная, счастливая плотская любовь, которая
сохранилась еще в «третьем мире» и которую я показал в
своем фильме, показал, очистив ее, так сказать, от
механики. Таков мой эрос»2.
Но такой ответ выглядит скорее попыткой
самооправдания, чем серьезным аргументом. Пазолини, конечно,
чувствовал, что загнан в чертов круг буржуазного
кинопредпринимательства, и в этом своем интервью счел необходимым
еще раз сказать о своей ненависти к буржуазии, о том, что
у него нет «ни капли сострадания» к обществу, в котором
1 «Еигорео», 1974, 19 set.
2 Ibid.
309
он живет. Но в то же время он сделал попытку оправдать
эротизм в своих фильмах на том основании, что он более
«артистичен», чем в обычных порнографических фильмах
(которые, кстати, он тоже оправдал на том основании, что,
дескать, «каждый волен делать то, что ему нравится»).
Однако более чем очевидно, что эротика и сексуальная
патология становятся в общественном отношении только еще
более опасными, разлагающими и деструктивными, когда
они подаются с артистической изысканностью и
формальным совершенством. Думается, что и сам Пазолини не мог
не понимать этого, отсюда и та растерянность, внутренняя
непоследовательность, которая так легко прощупывается в
самооправдательных медитациях режиссера. Не случайно
в беседе с Финн, как это, впрочем, часто бывало и в
других заявлениях Пазолини, он пессимистически оценил
возможность одоления «буржуазии», попутно обвинив — и
совершенно бездоказательно — в «обуржуазивании» тех, кто
борется с капитализмом.
«Я чувствую себя в этом обществе отвратительно,—
подчеркнул Пазолини.— Отвратительно... Если бы мне
сказали, что я могу сделать выбор, я предпочел бы быть
режиссером, не имеющим возможности ставить свои фильмы,
работать учителем, иметь меньше денег, лишь
окружающий мир был таким, какой я люблю и о каком я мечтаю.
На этот счет у меня нет никаких сомнений. Я бы
предпочел быть одним из бедняков «Тысячи и одной ночи», а не
сегодняшним Пазолини»1.
Конечно, повторю это еще раз, интервью б буржуазной
печати имеет свои свойства. Оно всегда в чем-то
рассчитано на сенсацию (даже при соблюдении «правил» солидной
журналистики). Тем не менее интервью, которое Пазолини
дал Массимо Фини, добавляет выразительную и точную
краску к образу художника, остро, болезненно
чувствовавшего пороки буржуазного общества, искренне
ненавидевшего его, не знавшего, как с этим обществом бороться, и
поэтому незаметно для себя самого капитулировавшего
перед ним в таких важных вопросах, как вопрос о свободе
художника или вопрос о нравственной ответственности
художника перед обществом.
Пазолини хорошо знал, как буржуазное общество
калечит человека, как оно деформирует личность, притупляет
сознание целых социальных слоев. Он лихорадочно — и в
своих литературных произведениях, и в публицистике, и
прежде всего в фильмах — искал пружины этого глубоко
1 «Еигорео», 1974, 19 set.
310
негативного процесса. Но часто, очень часто, испытывая
искреннюю боль за униженных и оскорбленных, он уходил
в сторону от отражения главных закономерностей жизни и
находил пружины процесса деформации личности при
капитализме то в бурном развитии научно-технической
революции, то в распространении телевидения, исказившего, по
его мнению, сам облик человека, то даже в бытовых
удобствах, становящихся в некоторых странах достоянием
более широких слоев населения, чем раньше. Ему порой
казалось, что «общество потребления» полностью истребило
все, что делало человека человеком. И он оплакивал
крестьянский уклад, некогда существовавший в Италии, и
даже своеобразный мирок люмпен-пролетариев, в которых,
по его мнению (пусть и парадоксально заостренному), еще
сохраняются человеческие чувства, растерянные и
деформированные при капитализме другими социальными
группами. Эти утопические представления и вели Пазолини к
попыткам создать на экране мир «естественного человека».
В поисках этого «естественного человека» он и обращался
к далекому прошлому, стремился оживить самый воздух
эпох, давно ушедших.