В шесть тридцать по токийскому времени
Шрифт:
— Когда вернется?
— Пароход закончил навигацию.
Теперь уже не хрип, а стон бился в трубке. Янагита едва сдерживал себя:
— Догоните!
— Не знаю расписания.
— Узнайте! Приказ должен быть выполнен
Тарабарщина, которой мы пользовались, не давала мне возможности объяснить шефу, что произошло в Сахаляне, поэтому Янагита, рисуя себе воображаемую картину, свирепел. Он отбросил условность и заговорил так, будто никакой конспирации не было и мы находились не у телефонных аппаратов, отдаленных друг от друга половиной Маньчжурии, а сидели у него
— Сделайте невозможное, переверните Сахалян, достаньте ее из-под земли. Из-под земли, слышите!
— В таком случае я вынужден буду раскрыть себя.
— Запрещаю.
— Как же мне поступить?
— Выполняйте приказ.
— Не могу.
Янагита оторопел:
— Что это значит?
Я все еще пытался держаться в рамках конспирации:
— Парохода не будет. Не будет — понимаете?
— Никогда?
— Кажется…
В трубке послышалось что-то похожее на вздох облегчения.
— Хорошо. Действуйте сообразно обстоятельствам.
Я ждал конца Кати. Все зависело теперь от времени, и только от времени
Но где ждать? Приказ Янагиты забросил меня в чужой город. Он мог, конечно, мгновенно стать своим, стоило лишь объявить в любом отеле, кто я. Да и без объявления меня приняли бы, предоставили кров — везде наши агенты, везде слуги Комуцубары. Они знают капитана Сигэки. Должны знать. За что же иначе получают эти бесчисленные господа деньги?
Свой и чужой Сахалян. В эту минуту чужой.
А на улице вечер, осенний вечер с тьмой и холодом.
Я иду на вокзал, беру билет и сажусь в поезд. Сажусь не потому, что мне хочется совершить прогулку по железной дороге (это, кстати, не прогулка, если иметь в виду наши поезда и пейзаж за окном вагона), не потому, что хочу покинуть навсегда Сахалян, просто надо немного отдохнуть и согреться. Утром с этим же поездом или другим, идущим на север, к Амуру, я вернусь в Сахалян… Вернусь, чтобы бродить по его улицам. Ждать, ждать, ждать…
Недели мне показалось достаточно для завершения операции. Странной и страшной операции. А понадобилось всего три дня.
Каждое утро я сходил с поезда и звонил в отель. В одно и то же время и одним и тем же голосом произносил:
— Катя вернулась?
Мне отвечали:
— Не вернулась.
И снова:
— Не вернулась. Не вернулась…
И вдруг:
— Вернулась!
Я не поверил.
— Катя-официантка?
— Катя-официантка.
Ответ был таким невероятным, что я растерялся. Всего, всего ожидал, но не этого. Меня могли обругать, мне могли просто не ответить: назойливость кого не выведет из себя. Но такое! Тон, которым был произнесен ответ, показался мне странным. Словно не те слова говорили, которые следовало. И зло как-то все прозвучало, с досадой. Но это тонкости. Их можно не принимать в расчет, к тому же аппарат порой искажает голос. Я был ошарашен самим фактом — Катя вернулась — и второпях прибег к самому обычному:
— Попросите ее к телефону.
Теперь там, в отеле, растерялись. Или не растерялись, а просто утратили дар
Я кашлянул, чтобы напомнить о себе, и тогда в трубке раздался всхлип. Глухой, сдавленный, который сразу не разгадаешь. Нужно вслушаться и лишь тогда поймешь: плачет мужчина.
— Что такое? — закричал я.
— Нет Кати…
— Как нет?
— Утопла… Амур ночью принес ее к берегу…
В тот же день я позвонил в Харбин и сообщил о смерти Кати-Заложницы.
Янагита выслушал донесение, ни разу не перебил меня и не задал вопроса. Когда я кончил, он сказал:
— Возвращайтесь, капитан. Вы устали, наверное…
Вот и все. Вечером я вернулся в Харбин.
Подполковник долго, очень долго молчал. Взгляд его, рассеянный и задумчивый, был обращен к шторе, заслонявшей комнату от яркого, южного солнца. Опаленная лучами ткань горела розово-оранжевым пламенем. Пламя было спокойным. Оно не пыталось охватить штору волной огня, не тревожило полосы, перечеркивающие ткань сверху вниз симметричными рядами, а терпеливо и уверенно прожигало ее. Розово-оранжевое пятно вроде бы занимало подполковника, помогало ему думать и чувствовать, собирать воедино разрозненное и противоречивое.
— Это было все же убийство, — произнес он наконец.
— Возможно, — согласился Сигэки.
— Вы говорили, что самоубийство — это то же убийство, только совершенное руками самой жертвы.
— Да, так, наверное, и было, если считать, что человек наложил на себя руки, если есть доказательства насильственного ухода из жизни: огнестрельная рана, яд в крови, след петли на шее или еще что-то другое.
— Топятся без следов на теле, — заметил подполковник.
— Согласен, следов действительно не было. Но ведь когда бросают за борт или сталкивают с обрыва, следов не бывает, если, конечно, жертва не сопротивлялась…
— Она могла сопротивляться?
— Способна, во всяком случае.
— Вы сказали: следов действительно не было. Вы осматривали труп?
— Нет, только видел его на расстоянии шага. Осматривала полиция и врач госпиталя. Комуцубара тоже был в морге. Он первым приехал и опознал Катю. За ним опознали остальные. Меня в морг пускать не хотели, пришлось вопреки запрету шефа показать документы. Подействовало. Труп был в ужасном состоянии, если так можно сказать о трупе. Тело и лицо изуродовано до неузнаваемости, видимо, несчастную несло издалека, и каждый камень, каждый корень касался тела — ранил, рвал, бил…
— Да, тут следов не обнаружишь, — покачал головой подполковник. — Как же Комуцубара опознал Катю?
— Не понимаю…
— И остальные опознали?
— В один голос. Так официально было зафиксировано в протоколе жандармского управления.
— Вам показали его?
— Нет, зачем же! Но дежурный подтвердил, а этого вполне достаточно.
— Вы тоже подтвердили?
— Конечно… Я подтвердил еще до того, как осмотрел труп. Причем сделал это охотно — мне надо было как можно скорее избавиться от поручения шефа. Неожиданное происшествие даже обрадовало меня…