В тени Большого дома
Шрифт:
— Иванов, Петров, Семенов, Бойко, выходи!.. Заряжай!
Клацнули магазины автоматов, щелкнул замок клетки, и мы — офицер с извлеченным из кобуры пистолетом, двое солдат по бокам, двое сзади, — вышли на крутую черную лестницу, поднялись на третий этаж, затем через какой-то переход на общую лестницу — на скамьях в коридоре я вижу знакомые лица. «Не падхадить!.. Нна-аза-ад!..» — и мы входим в пустой зал. Меня вводят за барьер, где стоят скамьи, рассчитанные по крайней мере на два десятка подсудимых.
Мне бы собраться, мне бы ясную голову, но все кругом как в тумане. Появляется Отлягова, появляются свидетели,
Над боковой дверью зажигается лампочка, над нею же брякает звонок — они заменяют коменданта суда. Появляется суд. Председатель ленгорсуда (ныне прокурор города) С. Е. Соловьев открывает заседание и знакомит меня с моими правами: «Вы можете дать отвод любому члену суда, если находитесь с кем-либо из них в родственных или иных неприязненных отношениях».
С этой мажорной ноты начинается суд — не очень скорый (он продлится ПЯТЬ дней!), но, несомненно, правый: моя, поддержанная адвокатом, просьба вызвать экспертов, назвавших отобранные у меня незаконченные литературные работы антисоветскими, и двух-трех дополнительных свидетелей была тут же отклонена без всяких мотивировок. Я попросил дополнительно вызвать трех видных писателей, которые могли бы дать характеристику моей творческой работы: Ю. П. Германа, В. Ф. Панову и А. И. Пантелеева. Суд отклонил и это ходатайство.
Дальше все пошло по хорошо накатанной дорожке: за небольшим исключением все свидетели повторили то, что говорили на предварительном следствии. Никаких сенсаций или драматических событий не происходило. Разве что Гансовский упорно избегал смотреть в мою сторону, а позднее, отвечая на мои контр-вопросы, пытался даже острить:
— Говоря о моих связях с американцами, может быть, Гансовский сообщит суду об их взглядах? В частности о взглядах Б. Р.?
Б. Р. — ныне профессор — был серьезным литературоведом, глубоко занимался изучением эстетических проблем марксизма.
— Какие у него взгляды?.. — отозвался Гансовский. — Выпить и закусить.
Я взорвался. Ответ Гансовского звучал прямым издевательством, и я дал понять, что у меня есть резервы, которые могут поставить его в еще более неловкое положение, чем то, которое он сам избрал для себя:
— Не может ли Гансовский вспомнить недавний, прошлой осенью, разговор в Москве в присутствии А. В., когда мы обсуждали итоги XX съезда и характерные особенности некоторых руководящих деятелей партии?
Гансовский смешался, покраснел и едва слышно промямлил, что такого разговора не помнит. Я легко мог бы обличить его во лжи, но поскольку намек был понят, не стал делать этого.
Свои показания я начал скверно, заявив, что признаю объективную вредность многих моих высказываний, следовательно, частично признаю свою вину, но отнюдь не в формулировке обвинения. У меня не было и не могло быть (во всяком случае В ТО ВРЕМЯ!) «умысла» и «стремления» к «ослаблению советской власти». Если бы у меня был такой умысел, т. е. антисоветский, контрреволюционный замысел, то я, несомненно, стремился бы к максимальному сокрытию этой своей деятельности, к уходу в подполье. Между тем, я, полагая, что решения XX съезда знаменуют собой возврат к ленинским нормам демократии, открыто, не только у себя дома, но и на собраниях в Союзе писателей говорил о тех недостатках, которые мешают нормальному развитию нашего общества и, в первую очередь, литературы и общественных наук. Я по образованию и некоторому опыту разведчик и хорошо осведомлен о методах и технике работы контрразведки. Я знал, что моя почта перлюстрируется, телефонные разговоры прослушиваются, более того — из полученного мною анонимного письма я знал, что в моей квартире установлены приборы прослушивания, которые...
Именно тут, при упоминании приборов, произошло некоторое волнение:
— Какие приборы? — воскликнул судья.
— Что за прослушивание? — прогремел прокурор.
— О чем вы говорите? — хватаясь за голову, закричала адвокатесса.
— Я говорю лишь о письме, которое я получил. Я не знаю, кто и с какой целью его написал.
— В обвинительном заключении, — продолжал я, — со ссылкой на свидетеля Павловского говорится, что «в Союзе писателей все знали об антисоветских настроениях Успенского», но подобного утверждения нет даже в тенденциозной, однобокой характеристике, присланной из этого самого Союза. Все обвинительное заключение говорит о тенденциозности следствия, которое систематически нарушало мои права на защиту, отвергая все показания, говорящие в мою пользу.
Но что, собственно, антисоветского было в основных моих высказываниях? О необходимости большей свободы в литературе? Но об этом говорил Ленин в статье «О партийной литературе», об этом говорил даже Сталин в знаменитом письме Билль-Белоцерковскому. Об этом постоянно говорил Горький и даже Алексей Толстой с Михаилом Шолоховым. Решающим фактором в творчестве всякого писателя, в том числе и советского, является его совесть, его ВИДЕНИЕ, его даже не право — его прямая обязанность говорить правду. Объективной истины в искусстве не существует, ибо действительность не просто отражается в сознании писателя, но перерабатывается в нем в соответствии с его мировоззрением, темпераментом, склонностями.
Я говорил еще о колхозах, о естественном праве выхода из них, о необходимости свободного ценообразования, о рабочих советах на заводах и предприятиях. Почему бы не поставить подобный эксперимент на одном или двух заводах, почему бы не проверить у нас опыт Югославии, которая, как заявил недавно Хрущев, является вполне социалистической страной. И я говорил о двухпартийной системе. Ведь существовала же она — уже при советской власти, ликвидированная лишь в годы и на время гражданской войны! Но и то — вплоть до 1922 года — входили меньшевики в городские и районные советы, были членами совета даже в Москве! Существует же она, многопартийная система, в таких странах, как Польша, Венгрия, ГДР!
В ходе пятидневного судебного разбирательства председательствующий Соловьев вел процесс очень мягко, корректно, ни единого раза — кроме эпизода с прослушиванием — не прервал меня, спокойными, внимательными глазами поглядывая то на меня, то на дающего показания свидетеля, изредка улыбался чему-то, чуть иронично. Он даже понравился мне, несмотря на его первоначальный «ляп» относительно «неприязненных отношений». Мне подумалось даже, что он лучше, чем кто-либо в зале, понимает меня и, может быть, даже сочувствует мне.