В тине адвокатуры
Шрифт:
Сладкие мечты Адама Федоровича были прерваны предложением подписного листа на венки и букеты для Александры Яковлевны. Дебют ее был назначен через несколько дней, и ее поклонники заботились заранее об устройстве овации. Адам Федорович подписал довольно крупную сумму.
При таких благоприятных обстоятельствах началась артистическая карьера Александры Яковлевны Пальм-Швейцарской, как мы отныне и будем называть ее.
Наконец, наступил вечер спектакля, в котором она должна была появиться в первый раз на сцене кружка. Она выступила в «Дикарке». Театр был набит битком. При появлении ее на сцене, раздался довольно бестактный гром рукоплесканий. Это ее отчасти смутило, но она вскоре овладела собой и провела не раз уже игранную ее роль более, чем гладко.
После первого акта начались бесчисленные цветочные подношения, но при поднятии занавеса во втором акте, присутствовавшая в театре публика была поражена тем, что первый ряд кресел, занятый известными московскими богачами, виверами, вдруг опустел, и в нем, на своем кресле «владельца театра», одиноко восседал Моисей Соломонович Шмуль. Лицо его было красно и носило следы пережитого волнения. Вскоре публике стали известны причины подобного экстраординарного явления.
Оказалось, что Мойша Шмуль разыграл в своем театре жидовского Отелло. Его пламенная страсть к «божественной» Александре Яковлевне, за несколько дней знакомства, возросла до своего апогея, и он стал, без всякого права на то, ревновать ее ко всем. Эдельштейн, в промежутке между первым и вторым актом, повел в ее уборную познакомить с ней одного не бывшего на ужине московского денежного туза. Моисей Соломонович, считая последнего, в финансовом смысле, опасным для себя конкурентом в сердце красавицы-артистки — он только и признавал над женщинами силу денег — воспылал гневом и наскочил в буфете на Николая Егоровича.
— Что же это такое? Как вы шмели хадить на сцену? За што вы считаете мой театр? Это — благородное учреждение, а не то, што ви думаете!..
Дело чуть было не окончилось дракой, но Николая Егоровича удержали и увезли из театра. Уехали и все его приятели, которые занимали весь первый ряд.
Несмотря, впрочем, на глупую историю, отчасти омрачившую дебют, спектакль прошел с помпою. Подношения, заранее переданные в оркестр, продолжались, хотя подносители и исчезли из театра.
Пальм-Швейцарская положительно рассвирипела, узнав о выходке Шмуля.
— Я не пущу к себе на глаза этого пархатого жида! Как он смел? Какое он имеет право? Я была с ним любезна, а он зазнался!.. — кричала на весь театр Александра Яковлевна.
Вскоре, впрочем, она смягчилась и даже устроила у себя примирение Эдельштейна и его приятелей с Моисеем Соломоновичем, выговорив себе безусловную свободу уборной.
— Царство разделившееся — погибнет, а вы — мое царство! — провозгласила она, подняв бокал шампанского, чтобы запить мировую.
— За расширение царства! — поддержали присутствующие.
— Аминь! — заключила Пальм-Швейцарская.
Николай Леопольдович, на другой же день после подписания контракта Александрой Яковлевной, совершив с Анной Аркадьевной необходимые документы, выдал ей обещанные им двадцать тысяч рублей.
Писателев, заметив появление денег, понял в чем суть, но даже не выразил вслух одобрения поступку директрисы. Он был положительно очарован Александрой Яковлевной, и не желал, чтобы другие артисты знали, что она принята за деньги. Он надеялся теперь при почти ежедневных свиданиях с «божественной», добиться успеха, если бы даже для этого ему пришлось бросить порядком надоевшую, талантливую, выведшую его в люди, супругу, служившую вместе с ним на сцене кружка, и маленького сына, а поэтому был очень доволен, ждал и надеялся…
Васильев-Рыбак тоже догадался о причинах принятия в труппу Пальм-Швейцарской, и очень обиделся, так как Анны Аркадьевна, за несколько времени перед тем, наотрез отказала ему в принятии на сцену одной его пасии, пользовавшейся не особенно скромной репутацией, объяснив этот отказ ее служением идеи чистого искусства. Теперь эта идея была ею же самой профанирована. С появлением Пальм-Швейцарской кулисы оживились, между ними и публикой стало больше общения. Из ее уборной то и дело доносились звуки откупоривания бутылок. Добродушный Андрей Николаевич и не подумал, впрочем,
XVIII
Еще палач
Состояние духа Николая Леопольдовича Гиршфельда было, как мы уже отчасти знаем, далеко не из веселых. Он находился в постоянном страхе, что вот-вот явится еще кто-нибудь и напомнит ему о прошлом, напомнит ему о его виновности; и кто знает, удастся ли ему купить молчание этого грядущего неизвестного лица, и какою ценою? С покупкой молчания своих настоящих «палачей», этих «ненасытных акул», как он мысленно называл Гаринову и Петухова, он уже почти примирился, хотя с невыносимою болью еврейского сердца делился с ними своими деньгами, добытыми рядом страшных преступлений. Дела шли плохо, капиталы княгини и княжны Шестовых таяли как воск в плавильной печи; выручало еще до сих пор бесконтрольное распоряжение имениями и капиталами князя Владимира Александровича Шестова, но и этому, как всему в мире, предвиделся конец; и при этом еще ежеминутное ожидание появления новых и новых свидетелей прошедшего, концы которого далеко, как оказывалось, не канули в воду. Было от чего находиться в постоянном страхе. Каждый звонок, раздававшийся в роскошном доме Гиршфельда в приемные и не приемные часы, бросал в жар и холод несчастного владельца этого роскошного палаццо. Испуганным, тревожным взглядом окидывал он каждое новое лицо, появлявшееся в его адвокатском кабинете, и неимоверными усилиями воли преодолевал свое внутреннее волнение, стараясь казаться спокойным. Лихорадочно дрожащими руками распечатывал он получаемые им официальные бумаги и со страхом прочитывал их: строки прыгали перед его глазами и он должен был несколько раз перечитывать… Ему все казалось, что княжна Маргарита, которую он считал в живых, там, в далекой каторге, вдруг одумается, и наученная окружающими ее новыми, опытными людьми, донесет на него, раскроет все, что так упорно скрывала на суде, и его, по этому доносу, позовут к ответу.
В один прекрасный день, если только у Николая Леопольдовича были прекрасные дни, когда он вернулся домой к обеду, лакей подал ему визитную карточку, на которой было напечатано: Стефания Павловна Сироткина.
— Они просили вас принять их непременно сегодня, в шесть часов вечера, по очень важному делу.
— Когда она была? — спросил Гиршфельд, с недоумением рассматривая карточку.
У него внутри зашевелилось предчувствие чего-то недоброго.
— Не прошло и пяти минут, как вы уехали, а они позвонились…
— Какова она из себя?
— Невысокого роста, брюнетка; лица не рассмотрел, так как они были под вуалью; одеты хорошо, приехали на извозчике.
— Одна?
— Одни-с.
— Отчего же ты ей не сказал моих приемных часов.
— Я докладывал, но они сказали, что они знают; да у них до вас особенное дело, личное, а потом добавили: я буду в шесть часов, попроси барина подождать меня; иначе он завтра же раскается, если не примет меня. Он меня знает хорошо.
Николай Леопольдович похолодел и все продолжал рассматривать визитную карточку.
— Хорошо! Прими ее и проводи в кабинет… Для других меня нет дома, — приказал он лакею после небольшой паузы.
Он взглянул на часы: было без десяти минут пять. Страдавший и так за последнее время отсутствием аппетита, Николай Леопольдович в этот день почти совсем не дотронулся до обеда. Мысль о таинственной посетительнице не давала ему покоя.
«Кто бы это мог быть?»
Время, как всегда в ожидании, тянулось черепашьим шагом. Он перешел в кабинет, где уже, в виду зимних сумерек, были зажжены свечи и лампы, все нет, нет да поглядывал на брошенную им на письменный стол карточку ожидаемой им барыни, и в волнении ходил по комнате.