В зеркалах
Шрифт:
Дальше тема повторялась, снова прозвучала первая фраза, и струнные слились в строго симметричном, логичном рисунке: скрипки вели мелодию вниз, альт и виолончель взмывали вверх, они были поглощены собой, совершенно игнорируя его, и Рейнхарт еще раз проиграл свое одинокое, непривеченное арпеджио, которое отстраненно проплыло над великолепием струнных. Но на третьей фразе он почувствовал, что они поддаются; они мягко подыгрывали его теме, потом подхватили ее, и теперь они уже вместе взлетали кверху и устремлялись вниз в светлых созвучиях; он обхаживал струнные, он их укрощал и голубил, они перестали его игнорировать.
В то утро оказалось,
В третьей части, после менуэта, когда они дошли до трио, Моцарт убрал кларнет на минуту или две, давая передышку старику Штадлеру, который играл уже к пенсии. Рейнхарт, стоя с закрытыми глазами, держа дрожащие пальцы на клапанах, чувствовал тишину в комнате позади струнных и чувствовал, как сами струнные любят его и скучают по нему. Он открыл глаза и увидел виолончелиста, склонившегося к струнам, глаза его светились любовью, пальцы нежно двигались по грифу, и на повернутом запястье видны были пять синих знаков: «DK 412», вытатуированные на этой трепетной руке. Перед тем как Рейнхарт взял ноту, старик выжидательно поднял лицо, на котором были написаны восторг и нежность. Рейнхарт поймал этот преображенный взгляд и, удерживая его в себе, заиграл снова.
В финальном пассаже allegro alla breveон ощущал себя — мозг, рот, диафрагму, легкие и пальцы музыканта Рейнхарта — единым, несокрушимым целым. И закончив вместе со струнными чудесным тремоло, он подумал: «Как я прекрасен, как прекрасен!»
Радостный, весь дрожа, он положил кларнет и пошел пожимать руки квартету, надеясь, что они что-нибудь ему скажут, но они не сказали — они поулыбались, покивали, уложили свои инструменты и ушли.
— Скажите еще раз, — произнес Сомлио, разглядывая ногти, — как зовут?
— Рейнхарт, маэстро.
— Bien [17] , Рейнхарт, — небрежно сказал Сомлио и пожал плечами. — Первый класс. В высшей степени. Мы принимаем Рейнхарта.
А потом, уже у двери, его остановил единственный слушатель, маленький коренастый трубач, итальянец из Бостона, попавший сюда из полкового оркестра.
— Это было здорово, старик, — сказал он Рейнхарту.
Рейнхарт потушил лампочку, взял партитуру и положил ее перед пареньком на зеленую промокашку стола.
17
Хорошо (фр).
— Верно — пуп надорвешь.
— Да, сэр, — сказал юнец. — Много ли кларнетистов могут сыграть это по-настоящему?
— Мало, — согласился Рейнхарт. — Раз-два и обчелся.
В читальном зале электрические звонки просигналили, что библиотека закрыта, и он, ничего перед собой не видя, вышел на улицу, где под холодным дождем и ветром разгорелось от воспоминаний его лицо.
Значит,
«Но ведь это было только один раз, — размышлял он. — Если честно, ты же никогда больше так не играл. Так, да не совсем. Ну а если бы и играл? Что тогда? И все-таки это было, — думал он. — Я играл как никто».
В конце концов, он, вероятно, мог бы дирижировать. Он был бы неплохим дирижером… он был бы лучшим в мире дирижером Моцарта… в моцартовской музыке он был бы лучше Бичема [18] . Черт возьми, конечно да!
«Потому что я знаю, — думал он. — Знаю эту музыку. Без напыщенной болтовни, без слез, возносит и низводит, как жизнь, нежная и немного жестокая, с состраданием и насмешкой над собой… движется сквозь свет и тень, как неуловимый жаворонок, парящая и величавая под распростертыми крылами смерти и ночи. Старик, — думал он, — старик с печатью зверя и улыбкой радости в утреннем солнце. Моцарт!»
18
Томас Бичем (1879–1961) — британский дирижер, оперный и балетный импресарио, считавший Моцарта «центральной точкой европейской музыки». Он отредактировал незавершенный Реквием Моцарта и перевел на английский две его оперы: «Так поступают все» и «Похищение из сераля».
Рейнхарт знал и мог им показать.
«Ах, Господи, — думал он, — я мог погрузиться в звук и подать им громадные сияющие пласты жизни, швырнуть им с размаху, сплеча». И, быстро шагая по смоченному дождем тротуару, он ощущал дрожь голодного аппарата внутри, разражающегося раскатами мертворожденного звука.
Прошагав два квартала, он опять стал смотреть на витрины. В витрине игрушечного магазина, выложенной желтым целлофаном, был маленький электропоезд, приводимый в движение фотоэлементом: стоило провести рукой перед стеклом — и поезд обегал по рельсам круг. Рейнхарт подвигал рукой, и поезд побежал. Затем он увидел свое отражение в стекле.
«Смотри-ка, — подумал он, — это опять ты. Ну, расскажи мне про это». Он стоял перед витриной, запуская игрушечный поезд, и говорил себе про это. «Не знаю, из чего ты сотворен, — говорил он себе, — но только не из музыки. Нет. И та частица тебя, та прекрасная музыкальная частица, которую ты любишь представлять себе как ряды тугих блестящих струн, — она совсем не такая, это густая, скоропортящаяся масса вроде сливок, и если она застоится, потому что у тебя не хватает ни мужества, ни энергии будоражить ее, то превращается в мерзкую, ядовитую желчь, от которой ты в конце концов вполне заслуженно погибаешь».
Он отвернулся от витрины, и струны, созвучия и все прочее унесла с собой грязная дождевая вода в сточной канаве. Когда-нибудь, когда будет время, надо куда-то уйти и немножко подумать об этом. А сейчас некогда. На следующем углу он купил бутылку мускателя и пошел дальше, крепко зажав под мышкой бумажный пакет. Он ни разу не остановился, не повернул за угол, он шел прямо вперед, смутно различая вплетающиеся в узоры разноцветных огней фигуры и лица. Видения исчезли, теперь его только чуть мутило, хотелось есть, побаливала спина да где-то внутри, в пустой тьме, как всегда, проносились обрывки музыки. И великолепные бритвы сверкали в каждой витрине, хотя он ни разу не повернул головы и не взглянул на них.