В зеркалах
Шрифт:
— Вернулись опять счастливые денечки, — сказала девушка.
Рейнхарт заказал еще две порции и поглядел на девушку. У нее были черные волосы, перекрашенные в рыжие, и удлиненное красивое несчастное лицо.
— А я-то думал, — сказал Рейнхарт, — что это будешь не ты, а другая.
— Почему? — спросила девушка и игриво посмотрела на него поверх сверкающего края стакана.
— Видишь ли, — сказал Рейнхарт, — есть другая девушка. Ее зовут Джеральдина, понимаешь? Волосы у нее белокурые, а на лице шрамики. Мне нужно ее отыскать.
Девушка безразлично
— Ясно, — сказала она. — Иногда она сюда заходит. Не то чтобы постоянно. Просто заходит иногда.
— Где она живет?
— Не знаю, — сказала девушка.
— Где? — спросил Рейнхарт. — Десять долларов.
Девушка поглядела на него с изумлением.
— Нет, правда, — сказала она. — Я не знаю, где она живет. А зачем она тебе понадобилась?
— Для тепла, — сказал Рейнхарт.
Девушка посмотрела на него и засмеялась, истолковав это по-своему.
— Для тепла, — повторила она. — А ты что, тебе холодно? И все?
— Именно, — сказал Рейнхарт. — И все.
— Хочешь выпить? — сказала девушка. — Будет тепло.
— Верно, — сказал Рейнхарт. — Давай выпьем.
Бармен снова налил им и похлопал по стойке, напоминая о деньгах. Рейнхарт положил на стойку пять долларов.
— Что будешь слушать? — спросила девушка, сгребая в горсть сдачу. — Тебе нравится «Иди, не беги»? — Она подбежала к музыкальному автомату и накормила его четвертаками.
— Этой нет, — сообщила она, вернувшись. — Пусть будут мамбы — не одна, а много. Мамбо! — объявила она, и мамбо загремело пронзительными печальными трубами. — Потанцуем?
— Чакона, — сказал Рейнхарт.
— Чакона? — сказала девушка. — Я же не Чакона. Да ты ведь не знаешь! Откуда я? — пристала она к нему. — Откуда?
Рейнхарт допил виски.
— Откуда? — сказал он. — Ну-ка, скажи.
— А! — сказала девушка. — Ни-ка-ра-гу-а! Что, съел? Ни-ка-ра-гу-а.
— Да, — сказал Рейнхарт. — Чудесное место.
Девушка засмеялась:
— А хочешь, я скажу это еще? Ты же хотел, чтобы я сказала «Никарагуа». Тебе понравилось. Ты угости меня, а я тебе два раза скажу «Никарагуа».
— Ты скажи мне два раза «Никарагуа». А я покажу тебе фокус.
— Какой фокус? Ни-ка-ра-гу-а, — сказала она, строя глазки над стаканом. — Ни-ка-ра-гу-а.
— Обалдеть, — сказал Рейнхарт.
Он встал, на миг увидел себя в дверном зеркале и повернулся к девушке:
— Фокус вот какой: я засуну руку себе в глотку, крепко ухвачу внутренности и буду тащить их наружу, пока не вывернусь наизнанку. Мне такой фокус ничего не стоит сделать, потому что я из тех, кто углублен в себя.
— Я отойду, — сказала девушка. — Ты что, шутишь?
— Нет-нет, — заверил ее Рейнхарт. — Бывают же гуттаперчевые люди; может быть, у тебя дома в Никарагуа есть гуттаперчевый двоюродный брат, а может, у кого-нибудь из твоих братьев — шесть пальцев. Только и всего. Углублен в себя. Нравственно, социально, политически, гуманистически, трагически, исторически, космически, пасторально углублен в себя. И чтобы уснуть, я выворачиваюсь
Девушка смотрела на него с опаской. Он положил руку ей на плечо.
— А когда я полностью вывернусь, милая, то расплывусь у твоих ног серой дурно пахнущей пленкой — эктоплазмой, по виду и по консистенции схожей со старым камамбером. Поняла? Я сделаю это для тебя, потому что ты так красиво произносишь название своей родины… В центре этой эктоплазмы обрати внимание на большое количество тоски дерьмового оттенка. Ты заметишь, что она вся в маленьких присосках и непрерывно пульсирует. Это потому, что она всегда голодна. Кроме тех случаев, когда я забиваю ее до бесчувствия.
Музыкальный автомат грянул новое мамбо. Девушка повернулась к автомату, словно ища спасения, а потом посмотрела на бармена, который писал что-то в счетной книге.
— А потому я должен ее постоянно кормить. Понятно? Я кормлю ее всякими тоскливыми вещами, ясно? Я кормлю ее дохлятиной, безумием, визгом и чириканьем моего сознания. Но она ест все. И такой хищной зверюги больше в мире не найти, детка, потому что она съедает то, чего боится. Ясно? Когда она чего-нибудь пугается, то протягивает синие свои присосочки и съедает. Она жрет хромых и увечных, понимаешь? И здоровых, и целых, и все время она жрет меня. Кроме тех минут, когда я забиваю ее до бесчувствия. И знаешь, что она еще ест? Я тебе скажу, что она еще ест, потому что ты мило произносишь «Никарагуа». — Он наклонился и шепнул на ухо девушке: — Она жрет любовь. Хлюп. — Он всосал ртом воздух. — Она высасывает любовь. Ты когда-нибудь высасывала любовь? Когда эта штука высасывает любовь, она делается синей и тоскливой, как крики, писки и смертоподобные штуки… Ну, — сказал он, гладя ее по плечу, — считай мне до трех… Я тебя не обманываю. На счет три я для тебя вывернусь. Если у тебя есть слезы, дочка, приготовься сейчас их пролить. На счет три… и если в тебе есть любовь, давай ее сюда. Дай мне любви, моя красивая и чистая, а я лягу и высосу ее досиня и плюну ею в твое красивое и чистое личико.
Он сделал знак бармену подать еще два стакана.
— Ты сначала не был психом, — сказала ему девушка, — а теперь ты псих.
Она встала, сделала несколько шагов к гремевшему автомату и заплакала.
— Ты сумасшедший паразит. Говоришь мне эти пакости за то, что я не твоя баба. Сумасшедший! — закричала она ему. — Сумасшедший!
Бармен поглядел на нее и продолжал писать в счетной книге.
— Который час? — сказал Рейнхарт. — В этом вся суть.
Девушка стояла посредине зала и плакала, а вокруг нее грохотало мамбо.
— Ты слышал, что он говорил? — крикнула она бармену. — Я не хочу…
— Слышал, — сказал бармен, глядя на деньги Рейнхарта, лежащие на стойке. — Он тебе ничего такого не сказал. Пьяный треп — и все.
— Нет, сказал, — возразил Рейнхарт. — Эксгибиционизм, — добавил он, — неодолимая потребность всех, кто углублен в себя.
Он взял пять долларов со стойки, подошел к девушке и сунул бумажку ей в руку.