В зеркале забвения
Шрифт:
Валентина, взяв в руки книгу, прослезилась. У Гэмо тоже защекотало в ноздрях, он обнял и поцеловал жену.
Стараниями Валентины первую книгу все же отметили торжественной трапезой. В гостях были Фаустов, Коравье и приехавший к кому-то в гости Аркадий Пеньковский. Слушая их торжественные и выспренние речи, Гэмо уже и сам начал склоняться к мысли, что создал нечто стоящее. Захмелевший Коравье сказал:
— Наш народ этой книгой выходит на тропу, ведущую к главному потоку движения человечества. И если даже мы исчезнем совершенно с лица земли,
— Вы уж очень пессимистически смотрите на будущее, — заметил Пеньковский, который по мере опьянения становился серьезным и рассудительным. — Прежде всего об исчезновении народа: партия и наша советская власть делают все возможное, чтобы этого не случилось. Во-вторых, поймите, товарищи, это первая книга! Первая книга молодого писателя! За ней, я уверен, будут другие!
— Но народы, как и люди, исчезают, — Коравье не так-то легко было сбить с толку. — Возьмем древних египтян, древних греков и римлян. Что мы бы знали о них, если бы они не оставили нам письменных памятников?
— О, да! — подхватил Фаустов. — Гомер, Илиада, Одиссея…
Пришла Антонина. Она принесла букет цветов и бутылку вина.
Сердечно поздравив Гэмо, она принялась помогать хозяйке.
Коравье при ее появлении сначала засиял, но потом как-то сник и стал налегать на водку.
— Но вот есть какая опасность, — заговорил он вызывающе, призвав остатки трезвости, — есть опасность второсортности. Как нас считают второсортным народом, так, возможно, и книги Гэмо будут считаться таковыми…
— Но, позвольте! — попытался возразить Пеньковский. — В нашем советском обществе…
— Именно в нашем советском обществе! — перебил его Коравье. — Всегда, даже если и не будут говорить вслух, будут подразумевать: ну что вы хотите от него — он же чукча!
— Я категорически возражаю! — закричал Фаустов. — То, что я прочитал — это свежо, своеобразно по самому высшему разряду! Не слушай его, Юрий! А еще земляк называется! Радоваться надо, а не каркать.
— Я не каркаю, — несколько тише произнес Коравье, — я говорю правду. Ту самую правду, о которой мой земляк никогда не напишет, потому что она как бы не существует. Эта правда неудобна для идеологии…
— Друг мой! — произнес Фаустов. — Мастерство советского литератора и состоит в том, чтобы из всех больших и малых правд выбрать ту, которая нужна советскому человеку!
Пеньковский отвел в сторону Гэмо и взволнованно зашептал:
— Надо его срочно уложить спать! Ведь он черт знает что может наговорить! Он уже завел антисоветские речи…
Гэмо и сам чувствовал, что земляка занесло. Он сказал ему по-чукотски:
— Если не хочешь испортить мне праздник, иди ложись…
— Пусть меня проводит Антонина! — потребовал Коравье.
Они ушли во вторую комнату, где стоял продавленный диван, взятый на складе Литературного фонда.
Застолье продолжалось, и, в основном, разговаривали между собой Пеньковский и Фаустов, обсуждая литературные дела в Ленинграде. Как давно догадался Гэмо, оба литератора принадлежали далеко не к высшему эшелону советской литературы, но имели весьма критические суждения о произведениях и действиях своих более удачливых собратьев но перу.
Вдруг из комнаты, куда ушли Коравье с Антониной, послышался шум, крики.
Гэмо с Валентиной бросились туда. Коравье, навалившись всем телом на лежащую Антонину, пытался содрать с нее платье. Девушка отчаянно сопротивлялась.
Гэмо с трудом оторвал пьяного, озверевшего от водки и желания земляка и отшвырнул в сторону. Он закричал на него по-чукотски:
— Что ты делаешь? Как тебе не стыдно! Ты совсем озверел! Уходи из моего дома!
Валентина вывела из комнаты рыдающую Антонину.
Коравье, обмякнув и ослабев, словно пузырь, из которого выпустили воздух, рухнул на диван и закрыл лицо руками. Он ничего не говорил, только тяжело дышал, и время от времени из его груди вырывался странный, короткий, воющий звук.
Гости и Валентина утешали плачущую Антонину.
— Ничего страшного, — сказал Фаустов. — Ну, лишнего выпил человек, утром проспится, ему будет стыдно, и он попросит прощения.
Поздно вечером Гэмо проводил Антонину на поезд.
Перед тем как лечь спать, он заглянул в комнату, где одиноко лежал на диване Коравье. Земляк лежал тихо, но его дыхание было слышно. Гэмо подошел. При свете белой ночи он увидел полные нечеловеческой муки глаза земляка, и острая жалость кольнула его сердце.
Позвонил Станислав, поинтересовался, как проводит время отец, спросил, не нужно ли еще денег.
— Пока все нормально, — ответил Незнамов. — Я тут познакомился с очень интересным человеком. В основном, общаюсь с ним.
— Кто он?
— Заведующий здешним туалетом.
Некоторое время сын молчал, видимо, с трудом осмысливая услышанное.
— Да он отличный мужик! — заверил сына Незнамов, догадываясь о его сомнениях. — То, что он заведует туалетом, еще ни о чем не говорит. Ты со своей колокольни уже не видишь, сколько хорошего народу оказалось на обочине жизни. Зайкин прекрасный инженер, работал на военном заводе, сейчас пенсионер. Ты знаешь, какая нынче пенсия у простого бывшего советского человека? Он еще хорошо устроился по сравнению с другими.
— Ну ладно, папа, — произнес Станислав. — Вообще, будь там осторожен. Я читал в газетах о перестрелке в баре гостиницы «Октябрьская» и о жертвах… Кстати, может, тебе лучше переехать в другую? Я могу устроить.