В зеркале забвения
Шрифт:
Зайкин смотрел на располневшую, точнее расплывшуюся старуху, едва волочившую слоновьи ноги, с мучнистым лицом, ставшим монголоидными (какими становится большинство славянских лиц в старости, видимо, с годами выявляются изначальные расовые признаки), с нескрываемым обожанием и любовью. «Вот куда девается прошлое, — подумал про себя Незнамов. — Оно остается в чувстве, в любви: ведь Борис Зайкин видит в своей Антонине прежде всего ту, которую встретил почти полстолетия назад».
— А я вас представляла именно таким, — глухим, неожиданно глубоким с легкой хрипотцой
Квартира представляла собой обыкновенную, стандартную, времен расцвета советского жилищного строительства, так называемую «распашонку», где не было прихожей и сквозь кишку-коридорчик можно было пройти только одному человеку в сравнительно большую комнату, куда выходили еще две двери. Обстановку украшал прекрасно сохранившийся дубовый буфет, удивительно умело вписанный в современный интерьер с японским телевизором, довольно мощным проигрывателем компакт-дисков «Филипс».
Заметив взгляд гостя, Зайкин сказал:
— Я все же был ведущим инженером конструкторского бюро…
Антонина хлопотала на кухне, время от времени Зайкин уходил к ней, приносил тарелки с закусками, расставлял на столе, обменивался несколькими словами с гостем, снова исчезал, а тем временем Незнамов с замиранием сердца рассматривал несколько фотографий молодой четы: на одной даже стояла дата — 1954 год.
Почему-то заныло сердце. Может, оттого, что он вспомнил безвременно ушедшую жену, которая никогда уже не будет старой и навсегда осталась в его памяти только молодой. Удивительно, но воспоминания о ней не тускнели, напротив, с годами они становились ярче, подробнее. Детство их совпало с немецкой оккупацией, когда главной мечтой их жизни было возвращение родной Советской Армии. Школа продолжала работать, и так как не было других, учились по старым советским учебникам, и странное дело, оккупанты, больше занятые охотой на партизан, не обращали на это внимания.
Антонина улыбалась гостю, показывая крупные, как у хищника, слегка выдающиеся вперед желтоватые зубы. Выпивали, закусывали, вспоминали молодость, обсуждали нынешнее положение, нравы молодежи, и, чем ближе был Незнамов к тому, чтобы задать вопрос о Коравье, друге Юрия Гэмо, тем сильнее ныло сердце и даже, случалось, все тело пронзала острая боль. Пока Незнамов благоразумно решил вообще не касаться чукотской темы в этом застольном разговоре. Сразу же поднялось настроение, а под конец даже спели несколько песен своей молодости:
Над Россиею небо синее, Небо синее над Невой… В целом мире нет, нет красивее Ленинграда моего…11
Гэмо сразу же заметил перемену в обстановке: комната словно увеличилась, стала больше, просторнее. Прошло какое-то время, прежде чем он догадался: исчез самый заметный предмет меблировки — роскошная кровать красного дерева, оставшаяся
— Пришли и забрали, — уныло произнесла Валентина. — Сначала спросили по телефону, можем ли заплатить за нее.
— Хоть бы подождали моего приезда, — проронил Гэмо.
Он представлял лауреата Сталинской премии как писателя, уже не нуждавшегося в деньгах, и по этой причине не очень торопился платить за кровать.
— Не огорчайся, — принялся он утешать жену. — Кровать, честно говоря, не очень подходила к нашему интерьеру.
— И в ней водились клопы! — вспомнила Валентина.
Вместо роскошной кровати из красного дерева поставили на четыре кирпича купленный за гроши в комиссионном магазине двуспальный пружинный матрас. Валентина прострочила на маминой зингеровской машинке, с трудом выцарапанной у родственников, матерчатый чехол из пестрой ткани, сшила несколько цветных наволочек, и в комнате стало даже уютнее, чем тогда, когда роскошная кровать доминировала, подавляя небольшую полку с книгами, детскую кроватку и великолепное окно-фонарь.
— Знаешь, стало даже лучше, — заметил Гэмо.
— И просторнее, — добавила Валентина.
Некоторое время после поездки в Колосово Гэмо чувствовал себя словно после долгой и тяжелой болезни. Так было с ним ранней весной сорок третьего года, когда Уэлен охватила эпидемия гриппа. Он перенес болезнь одним из первых, и, ослабевший, выходил из темной, холодной яранги на ослепительный ясный свет, садился у южной стены и грелся, ловя лицом теплые лучи. Никто не ходил на охоту, вместе с эпидемией жителей Уэлена терзал голод. Несколько раз на дню Гэмо спускался в мясную яму — увэран и соскребал с земляных стен жирный налет, который потом бабушка вываривала в кипящей воде. Обычно костер в яранге разжигали только летом, но жир давно закончился, и скудную пищу приходилось готовить на жиденьком пламени щепок и кусков коры, собранных еще осенью на берегу моря. Некоторые уэленцы жгли деревянные подпорки яранг, и жирный черный дым поднимался над жилищами.
Гэмо безучастно смотрел, как время от времени кто-то тащил умершего на холм Линлиннэй и потом у входа в ярангу на короткое время зажигался очистительный погребальный костерок со слабым невидимым пламенем и летучим дымом.
Все мысли были только о еде, о закрытом на большой висячий замок магазине, где было все — и сгущенное молоко, и сливочное масло, и галеты, сахар, крупы, чай… И вдруг кто-то распорядился открыть магазин, и каждый мог брать столько, сколько нужно.
В первый же день Гэмо набран галет, сгущенного молока и, наслаждаясь неожиданным изобилием, думал: вот так будет после войны, когда победят немецких фашистов и, наконец-то, построят коммунизм. Светлое будущее человечества в те годы представлялось именно таким: открытый, без продавца, магазин, полный еды и разных товаров…
И теперь, перебирая в памяти те дни, Гэмо вместе с никогда не утихающей тоской по родному Уэлену с улыбкой вспоминал свои мечты.
Писательство оказалось делом, требующим все силы и время, его не оставалось даже на учебу. Гэмо перевелся с северного факультета на отделение журналистики филологического факультета, но лекции посещал не очень усердно, и впервые за много лет в его зачетной книжке появились тройки.
И все же жизнь была прекрасна, потому что рядом была Валентина, сын Сергей, родилась дочь Ольга, семья требовала все больше внимания, ширилась известность.