В железном веке
Шрифт:
Вообще же пастор стал неразговорчив. Он входил, молча усаживался в свой угол и, согнувшись, сложа руки на набалдашнике палки, прислушивался к разговорам, не выказывая ни малейшего желания быть душою общества. Первое время разговор при его появлении сразу умолкал, но старик Эббе, чуткий к тому, что происходит в человеческом сердце, понимал, что пастор Вро жаждет живого человеческого слова, и сумел позаботиться о том, чтобы их беседы протекали не менее оживленно, чем в отсутствие пастора.
Пастор Вро все вечера сидел молча.
— Вы уж слишком много слушали меня, теперь лучше я вас послушаю, — говорил он.
— А может быть, именно сейчас тебе бы следовало говорить, а нам слушать? — заметил однажды старик Эббе. — Ты всегда говорил без обиняков,
Пастор Вро сначала ничего не ответил, а потом с грустью сказал:
— Мне все так неясно. Я временами думаю, что ребенок лучше осведомлен о жизни и ее смысле, чем я сейчас. Но если вы полагаете, что мои слова могут представить хоть какой-нибудь интерес для вас и для общины, то в одно из воскресений я поделюсь с вами тем, что я думаю и чувствую! — Он поднялся и заковылял домой.
И это — пастор Вро, некогда столь уверенный в себе и в божественном промысле!
Если не считать самого начала войны, когда тревога и страх гнали людей в церковь, службы пастора Вро стали теперь плохо посещаться. Хотя просто удивительно было, какая благодать осеняла людей, к нему приверженных, успех и счастье, казалось, сами шли к ним в руки; тогда как скептикам, вроде старика Эббе, не удавалось извлечь никакой пользы даже из мировой войны, им оставалось только осуждающим взором следить за происходящими событиями. И уж, конечно, у них не имелось никаких оснований стремиться в церковь, где проповедовал пастор Вро. С другой стороны, изменившаяся жизнь доставляла немало хлопот и забот возлюбленным духовным чадам пастора Вро и времени на хождение в церковь у них уже не оставалось. Кроме того, им были заранее известны взгляды пастора, и если собственные их деяния и могли временами заронить сомнения в их душу, то сознание, что духовный отец наперед эти деяния благословляет, не могло не действовать успокаивающе. Так вот и случилось, что пастор Вро оказался оставленным не только овцами, но и козлищами, как он выражался, — не поясняя, впрочем, кого он причислял к овцам, а кого к козлищам.
С тех пор как пастор Вро лишился своего оригинального красноречия, люди уже не приходили издалека послушать его проповеди, не стоило ноги бить, раз он ничем уже не удивлял своих слушателей. Пастор, который сам блуждает в потемках, ничему не может научить; души прихожан устремлялись к нему, покуда он слыл светочем во тьме.
Но теперь, когда он обещал «провозгласить свой символ веры», как выражались местные жители, церковь по воскресеньям была переполнена, как и в прежние времена. Однако прошло не одно воскресенье, прежде чем пастор заговорил от собственного имени, собственными словами. Казалось, он решил сначала сурово испытать терпение своих слушателей.
— Вы, наверно, считаете, что вас уже достаточно долго дурачили, — совершенно неожиданно начал он в один из воскресных дней. — Пора уже ему выступить с новым аттракционом, которым он столько хвастался, этот шут, пастор Вро! И правда, ведь он был шутом для вас, фокус-киком, вытряхивающим из рукава любые предметы. За отличного шута вы его считали не только в обыденной жизни, но и на кафедре; он здорово подперчивал ваше пресное существование. Уже то, что вы умудрились помимо грундтвигианской церкви принадлежать еще и к официальной государственной церкви, — обстоятельство достаточно пикантное и уж наверняка свидетельствующее об умении искусно балансировать. Да и вообще забавник был этот пастор — такой гибкий, несмотря на свои двести пятьдесят килограммов. Он представлялся-вам то монахом, то актером. Один раз он громовым голосом возглашал: «На колени перед священным писанием!», а другой — жонглировал перед вами свободомыслием и различными словечками, производными от слова «свобода», так что вас мороз подирал по коже... Отличный шут, по мере сил заботившийся о том, чтобы ваша ледяная кровь быстрее текла в жилах. Уже один только его аппетит был для вас развлекательным зрелищем, и вы не стыдились называть его вторым Лютером только потому, что он жрал за троих!
Не
Дети мои! Хорошо было нам друг с другом! Я добросовестно пекся о ваших душах, любил поесть, умел глубокомысленно молчать, а разговаривая — быть веселым и остроумным. И даже мои грузные телеса служили надежным мостом между вами и небом.
Я был для вас священным быком Аписом, ибо вы видели во мне все свои качества, только в преувеличенном виде. Когда мне случалось уезжать и я брал себе билет второго класса, а жену и детей заставлял ехать в третьем, вы, объятые благодарностью, готовы были видеть во мне сверхчеловека. Ведь это вам же шло на пользу, это были ваши же черты, которые в вашем духовном отце дошли до размеров уже сверхъестественных. Священный бык Апис воплотил в себе все недостойные ваши качества. А разве всем нам не нравится дерьмо превращать в золото?
Хорошо было нам с вами! С какой охотой слушали и созерцали вы самих себя в вашем пастыре!
А как он умел проповедовать! Это, пожалуй, и было в нем самое поразительное. Он мог начать со сточной канавы и кончить небом, — вот почему люди шли издалека, чтобы только его послушать. Оттого, что при случае он мог начать с неба, а кончить сточной канавой, его проповеди не становились скучнее. Интересно было и то, что у него не было заранее заготовленных текстов для того или иного дня: никто не знал, о чем он будет говорить. Одним словом, у вас был пастор, который мог взойти на кафедру и произнести прекрасную речь; он мало в чем уступал тому английскому пастору, который умел произносить слово Месопотамия так, что все прихожане плакали от умиления.
А теперь он стоит здесь и завидует бессмысленно лепечущему младенцу!
Месопотамия! Сколь бы растроганными и потрясенными не ушли вы отсюда — Месопотамия!
Да, друзья мои! Но теперь со всем этим покончено! Господь бог серьезнее, чем мы с вами полагали, и не терпит пустых, хотя и благозвучных слов. Господь сковал мои челюсти и сделал язык мой не покорным мне — за то, что он отказался воспевать вашу жизнь и ваши обычаи. Мне больше недозволено восхвалять ваши свойства, которые некоторые называли тупостью, узостью и нежеланием признавать за другими право на жизнь, но которые мы в один голос называли качествами, необходимыми для сохранения здоровой человеческой породы. И господь пожелал, чтобы мне тяжко стало, носить мои два с половиной центнера, бывшие столь прочным мостом между вами и небом! Разве все вы не думали, что такое могучее тело — это небесная благодать, осеняющая вас в лице вашего пастора? А теперь оно обернулось подлинным проклятием плоти! Дети мои! Как добры мы были друг к другу, мы взаимно потакали нашим слабостям, полагая, что так будет хорошо для обеих сторон.
Но стоило ли так поступать? Стоимость — ведь это слово за последнее время стало крылатым. Стоило ли? Я опрашиваю вас на вашем же языке, ибо на сей раз вы поучаете меня, а не я вас!
Есть на свете люди, полагающие, что жизнь следует проживать в младенческой невинности, на вечнозеленых островах, полагающие, что беззаботность есть признак отличного здоровья, а строгие требования, которые некоторые предъявляют к себе самим, явно свидетельствуют о неспособности переварить земное существование, — иными словами, свидетельствуют о плохом пищеварении. В первую очередь это относится к нам, северянам, не знающим вечнозеленых растений, кроме тех, что растут на могилах наших отцов, и сокращающим себе жизнь неумеренным потреблением мяса. Но ведь за нас принял на себя страдания Иисус Христос, принял раз и навсегда — так что многих из нас это даже подвигло на то, чтобы прийти от каннибализма к тайной вечере. И Грундтвиг тоже принял за нас немало мучений.