Шрифт:
Сейчас, когда сумерки лишь опустились,
Мир, стой,
Не кружись.
У кукушки в часах — ларингит,
И не скажет она — что за ночь предстоит.
Из прочих танцоров никто
Не
Знает ответа,
Лишь ты, я, ночь
И маленький черный шамбок…
В зеркале вновь появился Вайссманн, в руках — очередной рулон. Мондауген лежал среди шариков пыли, чувствуя, что не в силах завопить: "Прекрати! Вор!" Волосы лейтенанта-трансвестита были зачесаны на прямой пробор, ресницы — намазаны тушью; задевая за стекла очков, они оставляли на них черные параллельные полосы, так что каждый глаз выглядывал в собственное тюремное окошко. Проходя мимо отпечатка цинготного тела на покрывале, еще недавно этим телом занятого, Вайссманн (так представлялось Мондаугену) застенчиво улыбнулся.
С тем же успехом ты мог быть каменщиком. Ты осознавал это постепенно, но вывод неопровержим: ты никого не убиваешь. Сладкое ощущение безопасности, восхитительная апатия, с которыми ты приступал к уничтожению, рано или поздно сменялись чем-то весьма странным — не эмоциями, в силу отсутствия здесь того, что мы обычно называем «чувством», а, скорее, неким "функциональным соглашением", совместимостью в работе.
Впервые на его памяти оно с отчетливо проявилось на переходе из Вармбада в Китмансхуп. По причине, несомненно исполненной смысла для верхних эшелонов власти, компанию ему составляла партия готтентотов-арестантов. Обычно дорога в сто сорок миль занимала от недели до десяти дней, и им не особенно это нравилось. Многие умирали в пути, и тогда весь этап останавливался, искали сержанта с ключами, который, казалось, вечно валялся мертвецки пьяным далеко позади под камельдроновым деревом, затем скакали обратно, размыкали ошейник умершего, иногда меняли заключенных местами, чтобы лишний вес цепи распределялся равномернее. Не ради помощи, а дабы не уморить черных больше, чем это необходимо.
Стоял славный день — декабрьский, жаркий, где-то неподалеку орала взбесившаяся птица. Огненная Лилия казалась сексуально возбужденной. Она носилась вдоль этапа, выделывая курбеты, успевая проскакать миль пять, пока заключенные проходили одну. Со стороны этап выглядел картинкой из средневековья: провисающая между ошейниками цепь, согнувшиеся под ее весом заключенные — эту тяжесть они могли вынести только пока передвигали ноги. Сзади тащились запряженные волами армейские повозки, которыми правили верные реховотские мулаты. Многие ли поняли бы замеченное им сходство? В деревенской церкви в Палатинате была фреска с изображением Пляски Смерти, исполняла ее довольно вертлявая женоподобная Смерть в черном плаще и с косой — вместе с представителями всех слоев общества от принца до крестьянина. Едва ли африканская процессия смотрелась столь же элегантно: они могли похвастать лишь однообразной цепью изможденных негров и пьяным сержантом — в широкополой шляпе и с маузером. Однако, благодаря этой ассоциации, принимаемой большинством, хватало, чтобы их непопулярная работа приобрела характер церемонии.
Они не провели в пути и часа, как один из черных стал ныть, жалуясь на ноги. Он говорил, что они кровоточат. Надсмотрщик на Огненной Лилии подъехал к нему вплотную и проверил — так оно и было. Если бы не шаги следующего сзади заключенного, кровь даже не успевала бы впитываться в песок. Некоторое время спустя тот же черный стал жаловаться, что песок, мол, попадает в порезы, и боль мешает идти. Вне всяких сомнений это тоже было правдой. Его предупредили, что если он не успокоится, то останется без воды на полуденном привале. По опыту предыдущих переходов солдаты знали: если позволить жаловаться одному, вскоре к нему присоединятся остальные, и это по понятным причинам замедлит движение. Их пение еще можно вынести. Но исходивший от них вой, себялюбивый гул — Боже, это ужасно. По практическим соображениям тишина являлась правилом, и за ее соблюдением строго следили.
Но тот готтентот не умолкал. Он не спотыкался, лишь слегка прихрамывал. Но ныл больше, чем последний бунтовщик в пехоте. Молодой солдат направил к нему чувственно ступающую Огненную Лилию и пару раз огрел его шамбоком. Для верхового успокоить черномазого добрым носороговым шамбоком быстрее и проще, чем пристрелить. Но это был не тот случай. Заметив происходящее, Фляйш подъехал на своем мерине с другой стороны. Вдвоем солдаты принялись стегать готтентота шамбоками по ягодицам и бедрам, заставляя его выделывать причудливые па. Требуется определенный
Они — как животные, у них моментальная реакция. Не успел второй солдат опомниться, как парень, которого они избивали шамбоками, набросился на Фляйша, пытаясь вокруг шеи захлестнуть цепь. Почуяв приключение, остальные остановились в предвкушении убийства.
Фляйшу удалось откатиться в сторону. Вдвоем они взяли у сержанта ключи, отомкнули замок, удалили готтентота из колонны и отвели в сторону. Фляйш проделал кончиком шамбока обязательные упражнения с гениталиями черного, и потом, насмерть забив его прикладами, они швырнули останки за камень ястребам и мухам.
Но пока они это проделывали — позднее Фляйш говорил, что тоже ощутил нечто подобное — его посетило странное умиротворение, похожее, вероятно, на то, что чувствовал черный, отправляясь на тот свет. Обычно самым сильным чувством было раздражение — раздражение, вызванное насекомым, невыносимо долго жужжащим над ухом. Прекратить его существование! — и твое физическое усилие, очевидность этого акта, понимание того, что это не последнее убийство, что этим ты не избавишь себя от необходимости убивать завтра, послезавтра и так далее… тщетность всего этого раздражает, и потому в каждый отдельный акт ты вкладываешь частичку жестокости армейской скуки, скуки по-настоящему зверской — подтвердит любой солдат.
На этот раз все было по-иному. Казалось, происходящее стало внезапно укладываться в некую схему: великая космическая пульсация в ярком, пустом небе, каждая песчинка, каждая колючка кактуса, каждое перышко кружащего в небе ястреба и невидимые молекулы нагретого воздуха едва заметно сдвинулись, так что этот черный и он, он и другие черные, которых ему предстояло убить, выстроились в ряд, строго симметрично, словно перед танцем. Он не мог подобрать аналогий — это отличалось от армейского плаката, фрески в церкви и от уже уничтоженных туземцев, спящих и хромых, сожженых en masse в своих понтоках; от младенцев, подброшенных в воздух и пойманных на подставленные штыки; от девочек, к которым подходили с членом наизготовку — их глаза подергивались пеленой в предвкушении удовольствия или, возможно, в предвкушении последних пяти минут жизни: им пускали пулю в голову и только потом насиловали, дав, конечно, в последний момент понять, что с ними произойдет; отличалось от официального языка приказов фон Трота; от чувства ответственности и восхитительной, бессильной истомы, вместе составлявших часть исполнения воинского приказа, подобно весеннему дождю просачивавшегося к тебе сквозь бесчисленные инстанции; от колониальной политики, международного надувательства, надежд на продвижение по службе и последующее обогащение.
Это имело отношение лишь к уничтожителю, уничтожаемому и действию, их объединяющему, причем раньше ничего подобного не бывало. Возвращаясь с фон Трота и его штабом из Уотерберга они повстречали старуху, выкапывавшую дикий лук на обочине дороги. Солдат по имени Кониг спешился и пристрелил ее, но прежде чем нажать на спусковой крючок, он приставил ствол карабина к ее лбу и произнес: "Сейчас я тебя убью". Она подняла на него глаза и сказала: "Благодарствую!". Позже, когда сгущались сумерки, взводу досталась девочка-гереро лет шестнадцати-семнадцати. Хозяин Огненной Лилии был последним. Поимев ее, он, должно быть, на мгновение заколебался, не зная, что предпочесть: саблю или штык. Глядя на него, она улыбнулась, указала на то и другое и, лежа в пыли, вяло задвигала бедрами. Он воспользовался и тем и другим.
Когда, благодря чему-то вроде левитации, он вновь обнаружил себя на кровати, в комнату, верхом на ползшем на четвереньках бонделе, въехала Хедвиг Фогельзанг — в одних колготках, с распущенными волосами.
— Добрый вечер, бедный Курт. — Она направила бонделя к кровати и спешилась. — Можешь идти, Огненная Лилия. Я зову его Огненная Лилия, — она улыбнулась Мондаугену, — потому что у него гнедая шкура.
Мондауген хотел было поздороваться, но обнаружил, что слишком ослаб и не может говорить. Тем временем Хедвиг уже выскальзывала из колготок.