Шрифт:
— Я накрасила только глаза, — сообщила она декадентским шепотком, когда мы будем целоваться, губы поалеют от твоей крови. — Она стала заниматься с ним любовью. Мондауген пытался делать то же самое, но цинга отняла все силы. Он не знал, как долго это продолжалось. Похоже, Хедвиг была одновременно во всех местах этого черного атласного круга, до размеров которого сжался мир, — или она была неутомима, или Мондауген потерял всякое чувство времени. Они, казалось, сплелись в кокон светлых волос и вездесущих сухих поцелуев; пару раз она, вероятно, приводила на помощь девочку-бондель.
— Где Годольфин? — крикнул он.
— Им занимается она.
— О Боже…
Временами теряя потенцию, временами возбуждаясь, несмотря на усталость, Мондауген оставался нейтральным,
— Ты ненавидишь меня, — ее губы неестественно подергивались в форсированном вибрато.
— Но мне же надо передохнуть.
Через окно в комнату вошел Вайссманн в белой шелковой пижаме, туфлях из носороговой кожи, с челкой, черными глазными впадинами и черными губами, он собирался украсть очередной рулон с осциллограммой. Громкоговоритель, словно в сердцах, что-то протараторил.
Через некоторое время в дверях появился Фоппль, державший за руку Веру Меровинг и напевавший под бойкую мелодию вальса:
Все твои желанья,
Принцесса из принцесс,
Проказы, амулеты и извращенный секс.
Ты слишком далеко
Зашла. Еще чуть-чуть,
И вместе с этой ночью кончится твой путь.
Семнадцать лет! Кошмар!
И все же в сорок два
Ты душу жжешь сильней, чем Сатаны братва.
Так брось его к чертям!
Постелим на двоих.
Оставь мертвецам мертвецов, пусть сами хоронят их.
Опять в потайную дверь,
И — снова 04-й год!
Я Deutschesudwestafrikaner влюбленный:
Уйдя из армии, оставшиеся либо, как Хан, подались на западные шахты, либо взяли в собственность участки в удобных для сельского хозяйства местах. Он не мог успокоиться. После трех лет таких занятий человек не оседает — по крайней мере, не так скоро. Поэтому он отправился на побережье.
С момента твоего прибытия побережье поглощало время — подобно тому, как холодный язык течения, приходившего с Антарктического юга слизывает рыхлый прибрежный песок. Жизни здесь не предлагалось ничего: почва засушлива, с моря прилетают насыщенные солью и охлажденные великой Бенгуэлой ветры, губящие все, что старается расти. Это непрерывный бой между стремившимся заморозить твой костный мозг туманом и солнцем, которое, расправившись с туманом, принималось за тебя. Порой казалось, будто солнце над Свакопмундом заполняет все небо — до такой степени его свет рассеивался морским туманом. Светящимся, серым, переходящим в желтый, от которого болели глаза. Вскоре ты привыкал к темным очкам. Некоторое время жизни на побережье, и ты уже понимаешь, что жить там оскорбительно для человека. Небо непомерно велико, прибрежные поселения под ним — непомерно отвратительны. Гавань в Свакопмунде медленно и непрерывно заносит песком, люди внезапно падают, словно подкошенные, под лучами полуденного солнца, лошади сходят с ума и пропадают в вязкой жиже пляжей. Побережье — настолько скотское, что выжить здесь — это не вопрос выбора ни для белых, ни для черных.
Первое, что пришло в голову: его обманули, это должно хоть чем-то отличаться от армии. Некоторая разница, конечно, есть. Черные значили для тебя еще меньше. В отличие от прошлого, ты не признавал их присутствия. Просто другие задачи — на этом, вероятно, различия и заканчивались. Гавань нужно было углубить, порты — соединить с центром страны железными дорогами, которые не могли вырасти сами собой, ведь они тоже удалены от моря, и без них выжить. Узаконив свое присутствие на Территории, поселенцам приходилось теперь благоустраивать захваченное.
Ты получал кое-что взамен, но далеко не ту роскошь, какую предлагала армейская жизнь. Как шахтмейстеру, тебе предоставили отдельный дом и право первым просмотреть девушек, приходивших сдаваться из буша. Преемник фон Трота Линдеквист отменил приказ об уничтожении и призвал всех убежавших туземцев вернуться, пообещав, что никому не причинят вреда. Дешевле, чем высылать поисковые группы. В буше свирепствовал голод, и поэтому
Чтобы после трех лет южных излишеств придти на эту пепельную равнину, пропитанную морем-убийцей, требовались неведомые природе силы — силы, питаемые иллюзией. Даже киты не могли безнаказанно приблизиться к этому берегу: прогуливаясь по некоему подобию эспланады, ты мог наблюдать этих существ, выброшенных на пляж, гниющих, покрытых обедающими чайками, — с наступлением ночи их сменяла стая береговых волков. Через считанные дни от туши останутся лишь порталы огромных челюстей и обглоданный костный каркас ажурной архитектуры, солнце и туман превратят его рано или поздно в фальшивую слоновую кость.
Бесплодные островки напротив Luderitzbucht служили естественными концлагерями. Вечером, обходя кучки людей, раздавая одеяла, пищу и, время от времени, поцелуи шамбока, ты ощущал себя отцом, как того требовала колониальная политика, говорившая о Vaterliche Zuchtigung — об отцовской порке, неотъемлемом праве. Их ужасно худые, лоснящиеся от тумана тела лежали, прижавшись друг к другу, стараясь разделить на всех жалкие остатки тепла. Всюду в тумане бодро шипели факелы из пропитанных китовым жиром пучков тростника. Мертвая тишина стояла над островком в такие ночи: густой туман заглушал жалобы и крики боли от лезии или судорог, и ты слышал только вязкий прибой, косо набегавший с грохотом на берег, и сползавший, шипя и пенясь, в неимоверно соленое море, оставляя на песке белую кожу, которую поленился унести с собой. Лишь изредка, перекрывая его механический ритм, из-за узкого пролива, с огромного африканского континента доносился звук, он делал туман холоднее, ночь — темнее, Атлантику — более грозной; если бы тот звук издавал человек, то его назвали бы смехом, но то был звук не человеческий. Это продукт враждебных секреций вливался в кровь, застоявшуюся и хмельную, заставляя нервные центры судорожно подергиваться, а тьму сгущаться в серые угрожающие фигуры, заставляя зудеть каждое волокно, вызывая душевное расстройство, общее чувство ошибки, избавиться от которых можно было лишь с помощью этих отвратительных спазмов, этих толстых веретенообразных воздушных вихрей в глубине глотки, вызывавших раздражение в верхней части ротовой полости, наполнявших ноздри, смягчавших покалывание под челюстью и вдоль срединной линии черепа, — то был крик коричневой гиены, или берегового волка, рыскавшей по песчаному берегу в одиночку или со товарищи в поисках моллюсков, мертвых чаек — любой неподвижной плоти.
Поэтому, находясь среди них, тебе волей-неволей приходилось рассматривать их как толпу, зная, что, по статистике, умирает от двенадцати до пятнадцати человек в день, но ты был не в состоянии даже понять, кто именно, — ведь в темноте они различаются лишь размерами, и это обстоятельство по-прежнему помогало не обращать на них внимания. Но всякий раз, когда из-за пролива доносился вой берегового волка — возможно, ты в этот миг как раз наклонялся осмотреть потенциальную наложницу, пропущенную при первом отсеве, — ты, подавив воспоминания трех прошедших лет, едва удерживался от желания узнать, не эту ли девочку поджидает тварь.
Будучи штатским шахтмейстером, получающим жалованье от правительства, он, среди прочих излишеств, вынужден был отказаться от роскоши видеть в них живых людей. Это касалось даже наложниц. Каждый имел их несколько: одних только для работы по дому, других — для удовольствия, ибо семейная жизнь тоже стала делом коллективным. Никто, за исключением высших офицеров, не имел их в единоличном владении. Нижние чины — военнослужащие и десятники, к которым относился и он, — пользовались ими из общего котла — из обнесенной колючей проволокой зоны неподалеку от лагеря холостых офицеров.