Валькирия революции
Шрифт:
«Старое представление о семье и браке отмирает на наших глазах — сама молодежь начинает смотреть на девушек своего класса как на своих товарищей. Чем была девушка для старших поколений? Или только женой, или только игрушкой. Теперь это товарищ по общей борьбе».
«Частной собственности нанесен смертельный удар. И от этого удара легче дышать. Все были сжаты в тисках, и не было выхода до того момента, пока незыблемо царила частная собственность».
Это — из опубликованных речей, произнесенных ею в ту осень и зиму. Молодежь слушала Коллонтай с восторгом — возможно, поэтому Ленин решил сделать ее полномочным представителем ЦК в только что созданном комсомоле. Он слышал ее выступление на конференции беспартийных работниц — сам выступал, и Крупская, и Луначарский, а овации достались только
Казалось, после драматичного, принесшего столько мук восемнадцатого девятнадцатый год обещал ей вернуть былое положение — на нее сыпались все новые и новые должности, назначения, поручения. Но свалилась и новая беда: в Петрограде арестовали Дяденьку. Ни за что ни про что… К бывшей столице приближался Юденич, и Троцкий охотно выполнял поручение, данное ему Лениным: «…нельзя ли мобилизовать еще тысяч двадцать питерских рабочих плюс тысяч десять буржуев, поставить позади их пулеметы, расстрелять несколько сот и добиться настоящего массового напора на Юденича». Саткевичу, дворянину и царскому генералу, предстояло стать одним из этих десяти тысяч, а то и одному из нескольких сот. Об этом сообщила Александре по телефону жена Дяденьки — к кому же было ей еще обратиться, с кем еще — из «нынешних» — у него была «связь»?..
«Хожу с камнем на сердце, ни о чем другом не в состоянии думать» — эти несколько строк дневника определяют ее душевное состояние после полученного известия. Но что же так ее удивило? Ведь ленинская мера сама по себе никаких возражений у нее не вызвала. Просто «буржуями» она считала людей, лично ей не знакомых, чья судьба не вызывала никаких переживаний: то были не люди, а всего лишь «представители класса», обреченного на уничтожение. Но Дяденька?! Разве он — «представитель»?..
Прежде всего она позвонила Горькому — он считался главным петроградским заступником. Но Горькому если что и удавалось, то в той же Москве, куда он звонил, а то и ездил — в особо экстренных случаях. Она кинулась — по старой памяти — к Леониду Красину, — увы, в таких делах его влияние было не велико. Дзержинский мялся, пространно рассуждал о спасении революции, о партийном долге, о чем-то еще, и она поняла, что от праздной их болтовни только теряется драгоценное время. Тогда решилась на звонок самому Ильичу. Сантиментов тот не любил, разговоры о гуманности воспринимал как личное оскорбление, а панические сводки из Петрограда делали его еще более непримиримым. Но когда Коллонтай сказала: «Это для меня вопрос жизни. Не для Саткевича, а для меня», — сразу все понял и, не вдаваясь в детали, приказал освободить. Личное распоряжение Ленина осталось в составленном на генерала чекистском досье.
У нее еще хватило сил провести конференцию женщин-работниц, и она тут же свалилась с тягчайшим воспалением почек. Болезнь сопровождалась сильными болями, но, превозмогая их, Коллонтай запоем читала и запоем писала. «Попалась старая книга о мадам де Сталь и Наполеоне. Она его считала узурпатором, но он не был узурпатором, а внешнее соотношение сил и победоносная буржуазия сделали из него фетиш и превратили в тирана. Места для Бабефа и Геберов не осталось, или их время еще не пришло. Мысли Вольтера и Руссо, все их идеалы о свободе и равенстве уложили в четко сформулированный кодекс Наполеона».
Так писала она для себя. А так — для читающей публики: «Участие женщин на обоих фронтах — трудовом и красном — разбивает последние предрассудки, питавшие неравенство полов. Необходимо вовлечь женщин в военное дело […] Всех пропустить через Всевобуч […] Это путь к свободе. Внушайте женщинам, что только коммунизм освободит их от всех болезненных и будто бы неразрешимых проблем в области личной жизни, под тяжестью которых, уступая предрассудкам и устарелым традициям, до сих пор задыхаются и женщины-работницы, и женщины-интеллигентки».
Она долго болела. Дыбенко, мотаясь с одного фронта на другой, забрасывал ее письмами, которые мало чем отличались друг от друга. «Шура, Голуб милый нежный любимый несколько
С отдыхом пока ничего не получалось. Центробаба занималась всем — и в женотделе ЦК, и в таком же — в Коминтерне, наставляла комсомольцев, читала лекции, проводила митинги, готовила конференции и выступала на них и еще писала книги и статьи — как всегда, не было отбоя от заказов, но и времени не было тоже. Если удавалось выкроить день-другой, она мчалась в Петроград, чтобы повидаться с Зоей. На Дяденьку времени не находилось — похоже, она боялась этой встречи, боялась воспоминаний, боялась проявления еще не умерших чувств. А в Москве ей всегда не хватало времени на Петеньку — Маслов звонил множество раз, всегда натыкаясь на ее безмерную занятость. Зато в один из своих петроградских наездов, после долгого перерыва, она увидела Раскольникова: с поста командующего Волжско-Каспийской флотилией он был снова «брошен» на Балтику и приехал не один, а с женой.
Имя этой женщины уже было Александре хорошо известно, но встретиться с ней лицом к лицу еще не пришлось. Лариса Рейснер, писательница и журналистка, чуть ли не во всем была точной копией Коллонтай и вместе с тем всем — буквально всем — разительно от нее отличалась Дочь известного всей культурной России петербургского профессора права, аристократка и интеллигентка, она неистово увлеклась революцией, ее масштабом, ее стремлением переделать мир и поставила ей на службу свое блестящее перо. Ни в какую политику не лезла, ни к каким постам не стремилась, агитацией не занималась и была бесконечно далека от того, что теперь называют популизмом. Лариса Рейснер не стремилась быть понятой всеми — она писала для тех, с кем был у нее общий язык, то есть для хорошо образованной, грамотной публики. И — странное дело — как раз оттого, что она не становилась на корточки, чтобы расширить читательский круг, он был необычайно широким. Может быть, потому, что у нее был действительно яркий, самобытный стиль, богатый, гибкий язык, метафоричность — все то, что так контрастировало с плоским, унылым, доведенным до примитива бесстильем Коллонтай. Писать, как Лариса, она не могла, но была достаточно умна, чтобы понимать это. Ревность творческая множилась на женскую ревность.
До встречи с Раскольниковым у Ларисы была большая и взаимная любовь с Карлом Радеком, блистательным авантюристом, партийным идеологом и стилистом, к тому же и вселенским полиглотом, но он был женат и предпочел остаться хорошим семьянином, любящим мужем и отцом. Раскольников был свободен не только формально, он успел уже вырвать из сердца так пленивший его образ Коллонтай, найдя в Ларисе, с которой встретился на Волге, то же сочетание интеллигентности, аристократизма и революционного романтизма. Другое дело, что, применительно к Коллонтай, он все это скорее выдумал, чем увидел, но ведь человеку свойственно верить в свое воображение куда сильнее, чем в постылую реальность.
Лариса была на 23 года моложе Коллонтай, и уже одно это не могло не ранить соперницу, с которой они встретились в Петрограде. Несколько раз их пути пересеклись — в частности, у Горького, — и всюду душой компании оказывалась Лариса, а не Александра. Вот как описывает Ларису в тот год мемуарист: «Косы уложены кольцом вокруг высокого чистого лба. Звенящий, как сталь, смех. Коварная наивность, заставляющая пошляка открыться, откровенничать и получить внезапный, убийственный удар острием бритвы. Во время беседы надо быть всегда начеку, как в разведке, чтобы не оказаться осмеянным, опустошенным и отброшенным в сторону, как шелуха».