Валькирия революции
Шрифт:
Скомкав письмо и статью, она поехала показывать очередной делегации из Москвы новые жилые кварталы — объяснять, как много могут дать пролетариям муниципалитеты, если они находятся в руках рабочих депутатов. «Для этого не обязательно делать революцию», — с подчеркнутой злостью сказала она и встретила укоряющий взгляд сопровождавшего их Боди. Странно: доносчика не нашлось. Просто было еще не до ТАКИХ доносов…
Почта приносила не только огорчения. Пришло сообщение о том, что Британское общество сексуальной психологии избрало Коллонтай своим почетным членом. Чуть не кинулась к шифровальщику: скорее сообщить в московскую прессу об этом событии. «Все-таки не так уж много русских женщин, — написала она в дневнике, — избираются почетными членами научных ассоциаций, да еще в самой
Ощутив себя признанным мировой наукой авторитетом в теории секса, она снова взялась за перо. Без творческих мук, на особом нервном подъеме рождалось эссе «Об Эросе».
«У мужчин любовь гораздо […] сильнее окрашена половыми побуждениями, чем у женщины. Эрос полнее выражен у мужчин. У женщин любовь, осложненная душевными эмоциями, бедностью душевно-духовной жизни вообще, отсутствием поля душевного творчества, за исключением любовных переживаний, в гораздо большей мере, чем любовь мужчины, окрашена привходящими психическими эмоциями, оттесняющими на задний план половое влечение. Для мужчины Эрос — основа любви, для женщины Эрос привходящий и преходящий момент. Отсюда — конфликтность, несозвучие. […] Мужчина может продолжать уважать женщину, которую он разлюбил, может сохранить с ней даже духовное общение, но душевно она ему будет глубоко, неизбывно безразличной. Женщина, разлюбив мужчину, утратив с ним даже духовную связь, может испытывать к нему органическое, почти материнское тепло и понимание. Он остается ей внутренне родным и близким […]».
Потребность в сочинении малограмотной, примитивной банальности не отпускала ее ни на день после того, как в Британии такие писания сочли за науку. Доказать, хотя бы себе самой, что она способна загнать личные переживания в научное русло, — это стало навязчивой идеей, воплощению которой в слова Коллонтай посвящала все свободное время.
«Конечно, и у женщин, — продолжала она свое эссе, — как и у мужчин, бывают периоды повышенных сексуальных запросов. Почему-то они стыдятся говорить открыто. […] У женщины, даже когда физическая потребность, когда страсть налицо, она старается наделить героя вечными «добродетелями», чтобы можно было дать ему душу. Иначе она сама себя презирает. Отсюда масса запутанностей. Страсть потухла, но ее подменяешь «душевной близостью» и завязываешь нити, которых нет. Мучаешься непониманием, пока не дойдет до ненависти […].
Глупо, глупо делают женщины, каждое свое увлечение «поэтизируя», переводя возлюбленного в мужа. Тогда-то и наступает всему конец. […] Чем богаче личность, тем любовь многограннее, красивее, богаче, тем меньше места для узкого сексуализма. В будущем любовь будет разлита во всем. К половой особи — чистый Эрос, без примеси привычного преклонения, жалости и других привходящих эмоций, искажающих Эрос. […] Любовь — это творчество, выявление лучших сторон своего «я», дает удовлетворение. Любовь без возможности себя проявить — мука».
Вряд ли эти «теоретические» конструкции, к тому же изложенные сумбурно, на чудовищном советском арго могли хоть чем-нибудь обогатить науку. Зато они позволяют понять, что происходило ней самой и из-за чего она мучилась, как страдала. Что она не могла даже с Боди поделиться тем, что её распирало. Оставалось одно — довериться бумаге…
Но Боди все равно избавлял ее от одиночества. Она позволяла себе доверить ему другие тайны — то, что думала о творившемся дома. Выезжая на уик-энд в Хольменколлен, она просила его быть рядом, и дневные прогулки в горах восполняли то, чего не могло быть между ними, когда они оставались вдвоем в уютной комнате семейного пансиона. О чувствах она могла говорить и в помещении, делиться мыслями — только вне стен. Ибо стены имеют уши — в этом она убедилась (или просто поверила в это) уже тогда. «Никаких следов демократии в партии не осталось», — жестко сказала однажды во время прогулки. «ОНИ» — только так и называла она людей
Она дала волю своим чувствам, прочитав в «Правде» статью Шляпникова. Если что ее и удивило, так это сохранившаяся еще возможность напечатать такую статью в партийном органе: «Всему есть предел. Партийный режим, построенный на удушении […] критики, не только изжил себя давно, но и поставил партию на край пропасти […] Где у нас гарантия, что та шумливая борьба против «аппаратчиков», поднятая ныне, даст реальные политические результаты, а не приведет лишь к замене одних аппаратчиков другими?»
«Все ОНИ, — окончательно поверив в порядочность нового друга, сказала ему Коллонтай, — мазаны одним мирром. Я для себя решение приняла: отстаивать долговременные, постоянные интересы России, а не интересы политиков, которые там сегодня у власти». От них она себя отделила, а работала все же на них, сама этого не сознавая. А может, и сознавая, но теша себя иллюзиями, с которыми трудно расстаться.
В ее милой Германии началась тем временем «заварушка» — в Коминтерне решили, что там сложилась революционная ситуация, и Зиновьев стал готовить свою рать к «борьбе за социализм в мировом масштабе». Иные горячие головы уже распределяли портфели наркомов Германской советской социалистической республики. Отсюда, из Христиании, было виднее, чем из Москвы, что это не более чем авантюра. Такая же, как в Болгарии, где поднявшие восстание — не без указки Москвы — коммунисты обрекли поверивших им на жестокий террор. Так получилось и здесь — разве что без большой крови. За год своего пребывания в тихой Норвегии, взглянув на нее и на мир иными глазами, Коллонтай поняла, что рабочие не стремятся ни к каким переворотам, хотя норвежские коммунисты и создали партию, поставившую себя на службу Москве.
Но об этом не хотелось ни думать, ни рассуждать. Зациклившись исключительно на любовных проблемах и не имея здесь собеседников, с которыми можно было бы о них говорить, она писала статью за статьей, отправляя их в советскую прессу. Норвегия знала ее как специалиста по сельди, умело закупавшего лучшие сорта по выгодным ценам, советская Россия — по-прежнему — как специалиста по сексу и свободной любви. Журнал «Молодая гвардия» охотно предоставил ей свои страницы для ответа на письма, волнующие молодежь. Похоже, она сама их выдумывала («моделировала», как стали впоследствии именовать такую фальсификацию советские журналисты), выдавая свое волнение за волнение молодежи.
«Вы спрашиваете меня, мой юный товарищ-соратница, почему вам и многим учащимся девушкам и трудящимся женщинам «близка и интересна» Анна Ахматова, «хотя она совсем не коммунистка». […] В ее трех белых томиках трепещет и бьется живая, близкая, знакомая нам душа женщин переходной эпохи, эпохи ломки человеческой психологии. […] Ахматова на стороне не отживающей, а создающейся идеологии. […] Ахматова вскрывает весь наивный эгоизм любящего мужчины, наносящего легко и небрежно глубочайшие раны своей подруге… […] Пролетарская идеология в области отношений между полами построена на иных принципах, она не может допустить неравенства даже в любовных объятиях. […] У каждой женщины прежде всего долг служения коллективу, а затем уже обязанности к мужу и детям».
Знала ли Ахматова про этот «научный» разбор своих стихов? Как отнеслась к весьма своеобразному чтению ее (ее ли?) мыслей всемирно признанным теоретиком «новой любви»? Об этом легко догадаться. Бывая в Москве, Коллонтай читала лекции все на ту же тему, оснащая их обильным цитированием ахматовских стихов. Высокая поэзия плохо сочеталась с умозрительными схемами лектора, но, похоже, Коллонтай этого не замечала.
Вернувшись в Христианию, она получила письмо из редакции о том, что ее статьями «зачитывается молодежь», и это подвигло плодовитого автора на новые откровения. Самой популярной, пожалуй, стала опубликованная в той же «Молодой гвардии» статья «Дорогу Крылатому Эросу», название которой сразу же стало пословицей.