Валькирия революции
Шрифт:
Был только один выход: сбежать куда подальше. Перестать мозолить глаза. Не эмигрировать, разумеется, — об этом не могло быть и речи, — но получить партийное поручение. Проще всего по линии Коминтерна. Но не только работать под началом Зиновьева, а даже о чем-то его просить она не могла. Мелькнула мысль: обратиться к Бухарину! Он набирал тогда силу, пользовался весом и даже полностью поддержал Коллонтай в одном из самых дорогих для нее утверждений: «Ребенок принадлежит обществу, в котором он родился, а не своим родителям». Но властных полномочий он не имел, а любая протекция ее унижала.
И тогда ее осенило. То был поистине Божий перст. Сталин только что, на прошедшем съезде, стал генеральным секретарем ЦК. Такого поста в партии никогда не было, и
В обращении к Сталину не было никакого расчета Никакого дара предвидения. Он просто оказался для нее (для НЕЕ!) единственным «адресатом» из всех возможных в то время. И обращение к нему — человеку, с которым никак не было связано ее прошлое, — Коллонтай не унижало. Это, быть может, и стало решающей причиной, побудившей ее написать именно ему. Письмо ее до сих пор в сталинском архиве не обнаружено, но то, что оно было, — не подлежит никакому сомнению: есть множество прямых и косвенных свидетельств его существования. Под конец жизни Коллонтай в нескольких обращениях к Сталину напоминала ему о том письме. Она не посмела бы это сделать, если бы его не было.
Из дневника: «Я написала Сталину все, как было. Про наше моральное расхождение с Павлом, про личное горе и решение порвать с Дыбенко. Написала, что меня не удовлетворяет работа в международном Женском секретариате и что мне будет трудно работать в ИККИ с Зиновьевым, особенно после Одиннадцатого съезда. […] Я прошу партию направить меня на другую работу: на Дальний Восток [там только что была создана марионеточная Дальневосточная Республика: «иностранное государство» под контролем Москвы] или за границу на год-два. Ведь можно зачислить меня корреспондентом РОСТа [будущий ТАСС или рядовым сотрудником в одном из наших полпредств. Я сумею там быть полезной партии и нашей республике. Я хочу писать труд о коммунистической морали».
Опять счастливо сошлись несколько не связанных впрямую друг с другом обстоятельств, которые предопределили благоприятный для Коллонтай выход из положения. К Сталину мало кто обращался с подобными просьбами. А может быть, и вообще никто… Он уже начал набирать своих сторонников — имя Коллонтай все еще много значило в партийных кругах, оказаться ее куратором было кстати для нового генсека. С другой стороны, она слишком намозолила глаза, была слишком непредсказуемой с ее повышенной эмоциональностью и даже порой экзальтацией — добровольный отход от всякой партийной активности в условиях нарастания борьбы за власть представлялся делом желательным, мешать этому порыву не имело никакого смысла. Убивались сразу два зайца: Коллонтай уходила с политической сцены, а Сталин при этом оказывался ее благодетелем.
Но в том-то и дело, что уходить с политической сцены она вовсе не собиралась. Естественный — при чрезмерном эмоциональном напряжении — тактический ход (укрыться вдали и переждать!) скрывал глубоко запрятанную надежду: не дадут ей уйти, осознают ее незаменимость и попросят остаться. Еще и уговаривать будут, ведь другой Коллонтай в партии нет…
Ответ пришел незамедлительно. Причем — телеграфный: психологически тогда это значило очень много. «Мы назначаем вас на ответственный пост за границу. Немедленно возвращайтесь в Москву. Сталин». Убежав к морю, втайне от всех, она десятки раз перечитывала эту телеграмму. И чуть не плакала — то ли от счастья, то ли от обиды, — совершенно не осознавая, насколько круто и бесповоротно судьба меняет свой курс.
Павел уже оправился от раны, начал ходить. Совесть ее была спокойна: она оставляет не больного, а выздоровевшего человека. И есть кому ухаживать за ним… О переписке со Сталиным и о ее планах ни слова ему она не сказала. В
«Мучительная тоска гложет сердце. Нет радостных надежд. Уехала — все! […] Что ждет меня? Может ли быть кругом столько ненависти? […] Тянутся мысли. Я одинок, и она уезжает. Таков финал пятилетней любви […] Как можно теперь верить, с кем же можно теперь поделиться своими душевными переживаниями? Тут идеализм не поможет, тут страдания и жгучая мука за все, чем я дышал. Переживаю трагедию своей жизни».
Письмо вдогонку развивает дневниковую запись.
«[…] Я рвался к тебе, Шура, потому что я страдал по тебе. Ты говориш, что твое тело для меня все равно. Нет ты не права, твои очи вместе с телом опьяняли меня. Да, я никогда не подходил к тебе как к женщине а к чему-то более высокому, более недоступному. А когда были минуты и ты становилась обыденной женщиной, мне было странно и мне хотелось уйти от тебя. Ты в моих глазах и в сердце, когда я рвусь к тебе, выше досягаемого. Но теперь я слабый, так же, как и все мужчины, открыл мои изломы души. […] Ты покидаеш меня, а я был наивен, Шура […] мне казалось, что все тебе скажу откровенно, и ты поймеш меня, и я спокойно всеми фибрами моей души останусь с тобой, и будем опять вместе […] чтобы упиться друг другом и с новой силой насладиться своими жизнями. Но твой мучительный взор, твои страдания говорят другое, и мне кажется я был прав, скрывая от тебя свои переживания. […] Не могу видет твои муки, они душат меня. […] Все это тебе говорит только, только твой Павел, он никому не принадлежал и никогда не будет принадлежат, но ты ведь все понимаеш, ты должна понят без слов […]».
Ответа Дыбенко не получил — ответом была лишь ее запись в дневнике, ему не доступная: «Я убегаю не от Павла, а от той «я», что чуть не опустилась до роли ненавистного мне типа влюбленной и страдающей жены». Оказалось, однако, что «убежать» за границу не так-то легко: Сталин мог принимать любые решения, но реализовать их без согласия страны, в которую Коллонтай собирались послать, он был не в состоянии. Впрочем, сопротивление оказали и весьма могучие силы внутри страны. Внешнеполитическое ведомство возглавляли бывшие друзья — и все они были против. Дипломатия требовала спокойствия, выдержки, отказа от публичного проявления идеологических стереотипов — Коллонтай была до тех пор известна качествами, прямо противоположными. Воспротивился Чичерин, а он все-таки был наркомом, воспротивился давний приятель Ганецкий, с которым они вместе были причастны к афере с немецкими деньгами, — теперь он был помощником Чичерина. Но Сталину, как оказалось, эти «могучие» силы уже не были помехой. Он их просто презрел.
Необычайная настойчивость, с которой Сталин решил во что бы то ни стало «уважить» ее просьбу, насторожила Коллонтай: не пришелся ли кстати ее отчаянный шаг, не хотят ли ее сплавить за границу — подальше от всяких партийных дел? Зиновьева ее бегство могло лишь обрадовать, но и Сталина тоже: он был тогда — великий хитрец! — в одной упряжке с Зиновьевым. Для подобных подозрений были серьезные причины. Никакого поста в сколько-нибудь крупной стране, игравшей заметную роль на внешнеполитической сцене мира, ей не предложили. Друг Коллонтай — Леонид Красин — был в то время полпредом в Лондоне. Она вполне бы справилась и с такой работой. Но об этом даже не шла речь: ей была уготована всего-навсего почетная ссылка — прием, многократно применявшийся Сталиным и его наследниками в последующие годы. (Если бы Африка в ту пору была свободной, Коллонтай наверняка загнали бы в одну из африканских стран.) Запросили агреман для работы в советской миссии в Канаде — пришел решительный отказ, о чем Александре с нескрываемым удовольствием поведал Ганецкий: в Канаде помнили митинговую страсть партийной агитаторши во время ее турне по Соединенным Штатам.