Ваня, едем в Сталинград
Шрифт:
И вот дернулась, занялась черным дымом и встала метрах в ста от их позиции короткоствольная коробка Pz-3, из которой выбрался и упал на землю маленький живой факел. Вторую машину они сожгли, когда она оказалась «разутой» и развернулась идеально боком под выстрел. Иван не пропускал такие мишени. И эта вторая машина загорелась всеми топливными баками, как стог сена, жарким оранжевым пламенем.
Потом была дуэль с оставшимися двумя танками, к которым подползали на помощь еще несколько машин. Трижды Иван клал снаряды за ними, чуть по броне не гладил, а потом все оборвало взрывом. Снаряд лег аккурат перед пушкой. Сорокапятку подкинуло, поставило на лафеты почти дыбом, натянутую поверху
Сознание затопилось, но не оборвалось. Просто бой перестал существовать, остался гулом в стороне. Гонимый одним инстинктом, плохо соображая, Иван пополз по завалившей ходы позиции рыхлой глине, мимо рассыпанных из разбитого ящика снарядов, мимо присыпанного этой же рыжей глиной Саши-Сережи, голова которого исходила темными кровяными сгустками мозга. Старался ползти быстрее, чувствуя, как сильно льется с рассеченного лба по лицу кровь. Так сильно, точно кто-то сверху ему льет на голову из чайника теплую воду! Он жмурился, кривил лицо и продолжал ползти, пока не скатился в окопчик, где раненому капитану испуганный санитар бестолково пытался забинтовать обездвиженную, перемолотую в кровавые щепки руку.
Увидев Ивана, капитан вдруг вскинулся, закричал страшным сорванным голосом: «Куда ползешь?! Назад, к орудию! Артиллеристы, мать вашу… На лафетах умирать надо!!».
Иван ничего капитану не ответил. Как механическая машинка, которую развернули, он выбрался из окопчика и пополз обратно к гремящей батарее, к уцелевшим пушкам.
Во сне Иван Петрович увидел Сашу-Сережу тоже заряжающим. Вот он подносит снаряд, падает с ним перед казенником на колено, а боя вроде как и нет! Трактора по полю елозят вместо танков, землю пашут. И захотелось Ивану Петровичу остановить Сашу-Сережу, объяснить ему все, поговорить, да немота охватила, и он только смотрел, как детдомовец суетится в совершенном одиночестве. А потом стало мниться, что это его внук Егорка, только уже выросший, и сейчас должно произойти ужасное, потому что не просто так Иван Петрович здесь, а чтобы смотреть Егоркину гибель!
От попытки закричать внуку начало саднить горло, и Иван Петрович проснулся, повернулся на бок, сотрясаясь от приступа сухого, раздирающего бронхи кашля.
4
Если вся жизнь – это череда эмоций, то война за полтора года вытянула их из Ивана Петровича все разом и на долгое время точно иссушила его. Поэтому войну он помнил прекрасно, а то, что происходило сразу после, застлал туман, где многое перепуталось и забылось.
Так, например, он точно не помнил, по какой именно причине бросил родительскую квартиру в Москве и перебрался в Сибирь. Впрочем, от всей квартиры оставалась в его распоряжении лишь одна комната – бывшая детская, все с тем же паркетом, только более затертым и потемневшим.
Первым делом, когда Иван зашел в комнату и закрыл дверь, он упал на колени, безошибочно нашел Сониного дельфина, и рыбку, и девочку с косичками. Лег и долго лежал на полу, не в силах ни заплакать, ни успокоится. Потом посмотрел на место, где раньше стояла его кровать. Потертый след на обоях еще хранил ее границы. Оскверненная часть комнаты! Тяжелая безысходная злоба тотчас переломила слабость, и он поднялся на ноги.
Соседка тетя Варя, увидев Ивана, напротив, сразу залилась слезами, усадила обедать, но вместо тарелки сначала положила перед ним серый листок «извещения», ткнула в него пальцем, села напротив и на этот раз уже зарыдала в голос, пряча лицо в цветастый передник. Иван покосился на бумагу, выхватил взглядом стандартное: «Ваш сын красноармеец Мякишев Сергей Федорович… находясь на фронте… пропал без вести…».
Сутулая узкоплечая фигура стриженного под ноль Мякиша прошла перед мысленным взором Ивана и попросила закурить. При каждой встрече Мякиш после приветствия сразу просил папироску. Такая у него была манера. Ивану он не кореш был, хоть и сосед. Противный из-за своего вечного попрошайничества, а все же Ивана пробила жалость! Скоро год извещению. Шансов почти нет. Лежит, скорее всего, Серый Мякиш где-нибудь в братской могиле.
– Только бы не плен, да Ваня? – спросила вдруг тетя Варя, прекратив рыдания и быстрыми движениями рук отирая все тем же передником щеки. – Бабы говорят, так пенсию должны дать, а за плен и тюрьма может быть! И ему, и мне.
– За что тюрьма-то? Глупости говорят. Вы-то при чем? А если и плен? Выживет – вернется, разве плохо? – ответил Иван, и тетя Варя испуганно затрясла головой.
– Нет, конечно! Главное, чтобы живой остался! Только такие страсти про плен рассказывают! Хуже чем со скотом фашисты с людьми поступают!
– Может быть, и у нас где-то потерялся, – решил успокоить Иван тетю Варю. – Есть ранения, люди память теряют или в гипсах месяцами лежат, ни писем не хотят писать, ни разговаривать. А может и партизанит где-нибудь.
– Да, дай бог! – ободрилась тетя Варя. – Вот и бабы говорят, это не похоронка, жди, может и объявится!
Она долго еще рассказывала Ивану о пережитом. О темном, казалось, покинутом жильцами городе, который озаряли мертвыми сумерками осветительные бомбы, о сотканной лучами прожекторов небесной паутине, о сирене, о бьющих прямо с городских площадей зенитках, о зареве пожаров, о страшном предчувствии, когда казалось, что все… вот-вот, и немец будет на улицах Москвы! Она отдала ему фотоальбом, отцовские часы, «все, Ванюшенька, сделала, как просил», да кое-что из мебели, что приберегла вместе с часами на всякий случай: стул, этажерку для книг. Кожаный диван из зала, чтобы было на чем спать, он забрал сам.
Главред столичной газеты, которого заселили с семьей на их место, почтительно помог ему перетащить этот диван, интересовался, что еще надо, предлагал за оставшуюся мебель родителей деньги, настаивал, но Иван отказался. Вечером редактор позвал его ужинать, поставил бутылку и устроил настоящий допрос – выспрашивал о Сталинграде, обещая статьи о героях.
Дружбы, впрочем, у них не получилось. Спустя время, редактор начал исправно писать на Ивана жалобы по поводу его пьянства и шумного поведения. Приходил участковый, видел на гимнастерке Ивана нашивки по ранениям, россыпь медалей, два ордена и ограничивался беседой, в конце которой просил быть тише, не связываться, не трогать «тыловую мышь» и не отрывать милицию от серьезных дел. И дал срок – неделю, чтобы устроиться на работу или учебу. Хватит, отдохнул.
Пил Иван действительно крепко в ту пору. Мать умерла в клинике: сердце остановилось, так и не смогло перемочь гибель дочери и мужа. И была в душе огромная пустота с призраками прошлого, которые продолжали жить в квартире, незаметные другим. Потому и пил он, что невозможно было сидеть в этой тишине и каждый вечер осознавать, что ты остался один. Вскоре его начало выворачивало желание снова оказаться на фронте, который после Курской битвы тронулся и покатился на запад.
Иван ходил в военкомат, убеждал, что нога не болит, и он уже почти не хромает. Два раза ему назначали комиссию, и оба раза браковали. Доктор ставил его лицом к двери, сам отходил к окну и молчал. А потом уверял, что шептал цифры, которые Иван должен был услышать.