Ваня, едем в Сталинград
Шрифт:
В кабинете подполковник налил Ивану из графина стакан воды, выложил на стол коробку папирос.
– Кури, если хочешь. Может чая поставить?
– Ты меня чай позвал пить? – неприязненно спросил Иван, но от воды не отказался. Не спеша выпил, стукнул о стол пустым стаканом, взял папиросу.
– Где в Сталинграде воевал? «Отечественной» там заработал? – протянул ему зажигалку подполковник.
– Обоих степеней, – с вызовом ответил Иван и показал подполковнику два пальца. – Откуда знаешь? Справки наводил что ли?
– Бронебойщик? – нисколько не смущаясь вызова, поинтересовался подполковник. – За танки ордена хорошо шли. Но только поначалу. Дурни! Разбомбили город и сами себе
– Да, с ПТРД полазил, пожег малость. После того как орудие наше расколотили. Я орудием командовал до этого, – Иван подкурил и вернул зажигалку.
– А осенью, сентябрь-октябрь на промзоне тебя не было?
– Тоже что ли оттуда? – догадался Иван и посмотрел на подполковника более благожелательно, но по-прежнему с превосходством.
– Девяносто вторая стрелковая бригада. Слышал?
– Морячки?
– Ага, из морячков собрали! Я лично на Северном флоте служил до этого. Капитан-лейтенантом.
– Морячки давали жару, – тихо и уважительно проговорил Иван.
– Еще бы… Я за две недели так нажарился… у меня от роты в первые же три дня меньше отделения под командованием осталось. Мы центр сначала городской чистили. А потом уже нас к «Баррикадам» отвели, да на элеватор.
– Я эти «Баррикады» на пузе все исползал вдоль и поперек! – оживился Иван. – Два танка там подкараулил и сжег. Их так и не утащили немцы оттуда, в зиму ушли стоять. У меня на танки их чуйка тогда была уже особая! Как орехи колотил! Разуешь, паскуду, и между упорных катков садишь!
Оба они теперь глядели друг на друга с искренним интересом и с желанием делиться информацией. Иван оставил свой тон и говорил с подполковником с уважением.
Разговор потек сам собой. Вспомнили ползучие немецкие атаки, как сходились в рукопашку в развалинах заводских корпусов. Рикошетом от железа летали пули, тягучий многоступенчатый русский мат мешался с отрывистыми немецкими командами, и только предсмертные крики боли были общими, неразличимыми. Как, дрогнув, расцеплялись, откатывались от них немцы, стараясь увести раненых, а то и оставляя их в панической спешке, и часто в безумной горячке они добивали этих раненых отточенными лопатками, штыками, просто камнями или оттаскивали к себе, как волки добытых овец, при этом дико, точно пещерные люди, орали вслед отступающим.
Вспомнили, как за спинами даже в самое пекло сражений продолжали работать мастерские, как, ревя дизелем, шел оттуда снова в бой отремонтированный Т-34, как радостно было встречать живительные ручейки подкреплений, несущих боеприпасы, махорку и водку, как горчила во рту горелая пшеница из разбитых бетонных бункеров элеватора, которой в основном и питались в те дни.
– А помнишь еще «говорилки» немецкие? Весь сентябрь обращения крутили, чтобы сдавались. Даже песни наши ставили! – с улыбкой спросил вдруг подполковник. Он сидел напротив, придвинувшись через стол так, что до Ивана доходил запах его одеколона. – Дурни! Не понимали разве, что под песни родные и умирать легче!
– Я и их «говорилки» помню, и наши потом. Тявкают, не затыкаясь, что-то по-немецки, тоску только наводят. Один черт фрицы сдавались туго. Лишь после официальной капитуляции валом поперли.
– Ну, все равно, сдавались же! Это наши их агитацию посылали в одно место!
– Да всякое было, что душой кривить! Откуда тогда у немцев эти чертовы хиви брались? Помню, и у нас в сентябре двое тягу дали, – ответил Иван. – Ушли ночью, как мыши, когда оба в дозоре были. Хватились их быстро, да толку – след уже простыл! Так один спустя день прорезался, гаденыш. Начал по этой самой «говорилке» выступать. Чуть затишье, так мелет, как, дескать, его немцы хорошо приняли, что жратвы и курева без меры, и с водкой проблем нет, что он скоро домой в Ростов поедет, и если мы все поступим так же, то войне конец, всех по домам к женам и детям отпустят. Ребята сидят, обоймы, ленты патронами набивают, да в ответ ему слова ласковые выкрикивают. Развлекаются! А тот, помню, все «мужики» говорил, к нам обращаясь. Видимо, предательство даже у гнид язык отнимает, и они не могут выговорить «братья», «товарищи», «друзья» … Долго, впрочем, он не выступал. Немцы сообразили, что мы только сильнее звереем от этих концертов. Убрали нахрен агитатора. В Ростов ли, в расход, неизвестно. Взводного только жалко, который у них был. Пострадал пацан за гадов.
Взводный был разжалован в рядовые в течение десяти минут. Ровно столько потребовалось двум пыльным, злым, с красными от бессонницы глазами особистам, прибывшим по факту дезертирства, чтобы, вжимая головы в плечи от близких минометных разрывов, составить на планшете нужную бумагу. Потом они велели снять лейтенанту с петлиц кубики (у бедняги даже слезы навернулись от стыда и обиды) и ушли траншеями и ходами восвояси.
– Реагировали жестко, – согласился подполковник.
Он смотрел теперь на Ивана с внимательным прищуром, вертел в руках зажигалку, размышляя о чем-то, о чем надо принять решение.
– Еще одного, помню, тогда же, в сентябре, расстреляли, – продолжал, откинувшись на стуле, Иван, глядя в ответ подполковнику прямо в глаза. – Наш же ротный в расход и пустил. А знаешь за что? Человек лег. Как конь на борозде обессиленный. Ему очередь на передок выдвигаться, а он не шевелится. Дядьке, помню, лет под сорок было. Нам, молодым, стариком уже казался. Небритый, худющий. Не могу больше, говорит, как хотите, а мочи нету уже. Ротный – вроде мужик нормальный, а тут, как взбесился – пинками начал поднимать, орать по матушке, за кобуру хвататься. А тот даже не сопротивляется. Однако уперся. Что хочешь, говорит, делай, не пойду, хоть стреляй! Ну, ротный и дал команду, вывести его. Сам следом. Думали, отвесит для проформы пару оплеух и этим все кончится, ан нет, слышим – ТТ хлопает, раз, да другой. Потом ротный возвращается, пистолет в кобуру заправляет и смотрит на нас так, что мороз по коже! Обессиленных в роте вообще с тех пор не было! А дядьку того я еще утром видел – он как по стенке сполз, голову опустил на грудь, так и сидел на корточках, точно закемарил. И знаешь, что интересно? Мне было в тот момент ровно. Убили и убили. Жалости совсем не было, потому что через час-другой или на следующий день меня самого могла смерть ждать. Я просто мимо прошел!
– Какая тут может быть жалость? Прав твой ротный был на все двести! – в голосе подполковника скользнула чуть слышимая стальная нотка начальника.
– Нет, не прав, – с вызовом ответил вдруг Иван. – Я видел, как после 227-го приказа людей за трусость на месте стреляли. Когда по степи летом откатывались, у некоторых полков штабы на машинах на много километров вперед самих полков бежали! Ерунда творилась, и надо было в чувство приводить. Но тут другое дело. Просто ослаб человек, до предела дошел. И если мы, кони двадцатилетние, еще на здоровье вылезали, то…
– Чепуха! – перебил Ивана подполковник. Стальная нотка усилилась и зазвенела уже отчетливо. – И ты это знаешь. А забыл, я тебе напомню! Потому что сам людей поднимал на смерть. И они должны были подниматься без обсуждений и пререканий. А что оставалось твоему ротному? Дать два наряда? Отправить на гауптвахту? Да этому дядьке, как ты выразился, даже трибунал на тот момент был не страшен! И что? Дай ротный слабину, оставь его, с каким чувством другие бы пошли в бой? А так сам заметил, что хворых и уставших после этого не было!