Варварин крест
Шрифт:
Народу в этих «хоромах» было набито столько, что свободно негде было вкрутить ногу. Старые жильцы стали двигаться на нарах, давая место новым. Постепенно все разместились, и Жорка остался стоять один в проходе. С боковых нар, прямо напротив печки, спрыгнул мужичок и развязной походкой зашагал к Жорке.
– Так-так-так… И кто это у нас тут? Какого ты пристыл? Тебе что, наши апартаменты не по вкусу? Или встреча не та?
– Апартаменты, как в «Астории», а ты, я смотрю, шнырь коридорный? – Жорка Адэский сразу, сходу дал понять – мол, меня без хрена не проглотишь.
– Ты
Назревала маленькая заварушка, у которой могли быть крупные последствия. В словесную перекуску вмешался третий, цыкнув на шныря.
– Засохни, Прыщ, не видишь, человек с дороги устал, а ты варежку разеваешь. Надо как следует встретить, шконку поближе к теплухе.
– Ща оформим, – Прыщ заюлил.
На таких же нарах напротив, на нижней полке ютились четыре человека вместо положенного одного. Это были учитель музыки, осуждённый за любовь к произведениям Баха; колхозник, спёрший мешок картошки у совхоза для своих голодных детей; интеллигентишка, имевший неосторожность сказать что-то хорошее о царе и был услышан соседом по коммуналке; и ещё дворник, служивший при какой-то церквушке, обвинённый в антисоветской пропаганде. Прыщ подскочил к ним, вытянув обе руки, согнутые в локтях, растопырив скрюченные пальцы, как когти у кошки, и зашипел зловеще.
– А ну, черви, ша отсюда, человеку отдохнуть надо!
У измученных работой на стройке дороги, забитых, затравленных людей не было сил сопротивляться – и нары были освобождены. Открылось подобие дверей, впуская холод в и без того продуваемый всеми ветрами барак. Надзиратель с порога гаркнул:
– Шабанов, на выход!
Тот третий, который осадил Прыща, лениво встал и вразвалку пошёл к дверям.
– Куда это его? – поинтересовался Адэский.
– А кто же его знает – может, за пулей, а может, за медалью! – загоготал Прыщ.
Жорка огляделся по сторонам: заключённые лежали штабелями, не раздеваясь и не снимая обуви, несколько человек то там, то здесь сидели. Время от времени кто-то из них заходился в чахоточном кашле, иногда слышались слабые стоны. На соседних нарах дворник и музыкант перешёптывались.
– Вот, Иван Кузьмич, видите, до чего жизнь в безбожии доводит… Одни бесы и кровососы вокруг: если работой непосильной или голодом не заморят, то вот эти убьют.
– Тихо вы, Никита, тихо, а то и до утра не доживём.
– Эх, нам бы в третий барак попасть… Там, говорят, лучше и тише. У них в бараке в сидельцах батюшка православный есть.
– Да у вас что, горячка, Никита? Откуда здесь священник? Их же сюда никогда не ссылают.
– Теперь, видать, ссылают.
Жорка прислушивался к еле слышному шёпоту.
– Откуда вы это знаете?
– В женском бараке для лагерной обслуги, где прачечная, бабёнка православная в прачках ходит, мы с ней случайно столкнулись, так она и сказала.
– Ох, Никита!
– Да что вы всё охаете, Иван Кузьмич?
– Не говорите про это больше никому, а то быть беде, и вообще, ложитесь: вместе с солнцем опять на каменоломни погонят, – Кузьмич захлебнулся чахоточным кашлем. Никита встал, взял с печки чайник, налил в железную кружку жидкость, терпко пахнущую еловой хвоей.
– Вот, выпейте, Иван Кузьмич.
Иван Кузьмич отхлебнул несколько раз горячую жижу, и кашель понемногу стал утихать.
– Недолго мне, Никита, осталось, не доживу я до освобождения. Как умру, ты попроси этого священника за меня хоть молитовку прочитать… – немного помолчал и спросил: – А вы, Никита, Баха когда-нибудь слышали? Ведь это музыкант от Бога – невероятного таланта. Как он писал и как он звучит! Божественно. Вы, Никита, как вернётесь домой, съездите в Питер и сходите в театр послушать Баха – если, конечно, к тому времени уцелеет хоть один театр.
– Схожу, Иван Кузьмич, обязательно схожу, только сначала в церковь, свечку поставлю, а потом – в театр.
– Вы думаете, что это пролетарское отребье, которое уничтожило почти всё российское наследие, копившееся веками, не истребит все храмы под корень? Ведь сколько их было уничтожено за пять лет, с семнадцатого по двадцать третий год, и до сих пор ведь не успокаиваются. Священство по большей части в тюрьмах, лагерях и ссылках.
– Э не! Это-то им не по зубам, пока на земле есть хоть один православный и один священник – веру нашу не истребить. Это ж почти всю Россию-матушку пересажать и перестрелять надо.
Дверь в барак опять открылась, впуская свежий холодный воздух, – привели Шабанова. Собеседники тут же умолкли и улеглись. Что сейчас будет происходить, они уже знали.
– Ну что, корешок, шканарь у тебя есть, приняли тебя чинарём, пора и рамс развести, кто есть кто, – Шабанов приступил к раскачке пакостного дела.
– Ну а чего не развести: мне, порядочному вору, неча таить.
– Ну так и скажи народу за себя: кто, что, откуда.
– Сказать-то не внапряг. Да хотелось бы знать, перед кем.
– Да ты, как я посмотрю, зубат. Не многовато на себя тянешь, мил человек? Пупок не надорвёшь?
– Тяну-то я не так, а вот за мой пупок не тебе шкуроходить. Жора Адэский за себя говорить никогда не о…!
Пока всё шло как положено: это была не первая отсидка Адэского и порядок он знал.
– Ой, деда, это на каком языке они разговаривают – этот, как его, Шалбанов и Жорка, – я не специально исказил фамилию Шабанова.
– Это, Сёма, феня называется, на этом языке все отпетые бандюги разговаривают.
– А что это за язык такой, феня?
– Ну, я даже не знаю, как тебе объяснить – такой он мудрёный! – дед почесал затылок.
– Ага, точно мудрёный, но так интересно! Можно, я тоже буду на таком языке разговаривать?
– Нет, нельзя. Потом объясню, почему нельзя. И давай договоримся: все вопросы – когда закончу рассказ, а то так и за месяц не расскажу.
Я, конечно, согласился, потому что было очень любопытно, а что же будет дальше, чем дело кончится, про себя решив, что всё запомню непонятное и в конце обо всём деда расспрошу. Деда Жора немного помолчал и продолжил.