Вас сейчас расстреляют…
Шрифт:
Давным-давно, в прошлом что ли это было веке, в Базарном Сызгане, почти все взводные и ротные командиры были оттуда, из Хабаровского. Досрочный выпуск. И все как один поминали амурскую флотилию.
Сколько их теперь осталось первой военной весной в тысяча сто пятьдесят четвертом полку? Дюжина? Десяток? Да, Коля Тростинский в пятьдесят втором начальником штаба полка, в том же как и все они лейтенантском звании. Вот он и весь выпуск Хабаровского военного училища — хватило на бои половины осени, целую зиму, да полвесны.
Кто-то уже анекдоты травит.
Но все равно, не обошлось и сейчас без главного фронтового развлечения — стрельбы в цель. Похвальба идет во всю — у кого пистолет лучше, у кого глаз точнее, рука тверже. Кидают через болотце банки да бутылки. Бьют в лет. Бьют на точность, на дальность, кладут пули по заказу.
Хабаровцам не везет. Никто даже не зацепил пулей банку и нет конца подначкам:
— А еще кадровые… Нормальное училище кончали…
— А что нормальное, что? — смеются лейтенанты из запаса. — Это училище нормальное, а выпуск какой? Досрочники. Что с них взять.
Подсчитывается с полной серьезностью, что на год курсантам полагалось по четыре патрона на брата. И значит за все мирное время, за всю учебу никто из них и не выстрелил целой обоймы.
Как назло все хабаровские сейчас воюют в пулеметных ротах.
— Вот, вот! — орет Колька Шмонин, командир саперного взвода, прославившийся в апреле тем, что со своими подрывниками три дня держал Зайцеву гору. — Пулемет давай. Сбегайте. Что тут до позиции — километр. Счас хабаровцы ни одной банки целой не оставят.
Но, отстали и от хабаровцев. Кто-то ухитрился закинуть бутылку дальше, чем за тридцать метров, лупили по ней, лупили, никто не попал. В смущении осматривают пистолеты, пожимают плечами, сетуют на то, что стволы поизносились в боях.
Медленно, как журавль, подошел к стрелкам на длинных своих ногах начальник особого отдела полка капитан Прадий. Остановился, глянул на всех сверху вниз, чуть ли не двухметровая каланча, и лениво поднял парабеллум.
— Бутылочка бьется вот так!
Все приумолкли, следя за твердой рукой Прадия, за хищно вытянутым стволом парабеллума.
Но вслед за выстрелом плеснул хохоток: бутылка стояла, как стояла.
— И у нас бутылочка бьется также.
— Ну, если так, — опять лениво усмехнулся Прадий, — покажите.
И вторым выстрелом бутылочку в черепки.
Кинули туда же другую. Тоже сбил со второго выстрела.
Кто-то перешел вброд болотце, поставил сразу две бутылки метров на пять дальше. И никому опять не удается попасть. А Прадий стрелять отказался.
— Я, — сказал, — вам показал как надо. А вы стрелки, это ваш хлеб. Подтянитесь.
Кто-то из уязвленных пехотинцев злорадно скривил губы, и в спину уходящему, да так, чтобы тот слышал, кинул, как камнем:
— Насобачился на расстрелах.
Другой кто-то подправил. Но яда было еще больше:
— Ну, на расстрелах не шибко научишься. Там они в упор бьют. В крайности с пяти метров.
Не сбился Прадий со своего журавлиного шага, все это слыша. Но сердце, сердце — ледяной ком. Опять сжало и не отпускает.
Не виноват он, что выпала ему в жизни такая судьба. И не по собственному рвению приходилось ему порой, и не так уж часто, как кое-кто думает участвовать в этом страшном деле. И никуда не уйдешь от своей тяжкой доли. Из органов сам не уйдешь.
Знает он все про свой полк, известно, что относятся к нему здесь по-доброму, знает это. А все равно молву и хулу ловишь, да ловишь, то глазом, то ухом, спиною и той хватаешь. И сделать ничего нельзя. Как говорится, на каждый роток не накинешь платок. Конечно, будь он не Прадий, можно было найти и платок. Нашелся бы, ох нашелся, не поздоровилось бы кое-кому. Знает он в других дивизиях и такое, и таких, страшную мог бы пустить он в дело силу. Если б от чести отказался своей, если б делом не дорожил.
А у болотца разом приумолкли все. И не потому, что слышит особист. Даже и не до него стало всем. Просто не по себе оттого, что напомнили им — скоро придется каждому увидеть со скольких это метров.
К самому же Прадию и на самом деле отношение сложилось хорошее. В окопах тот бывал чуть ли не каждый день. Под огнем держался не хуже строевиков. Бывало, что и за пулемет ложился в трудные дни. От боя не отлынивал, а дело свое исполнял, не тыча никому в глаза особое свое положение.
Но все же нельзя не осадить любого, кто хоть на время задается, да зарывается, пусть он хоть из трижды особого отдела.
— Был бы Новичонок, — сокрушаются те, кто лично знал героя полка, — он бы врезал. Как бог стрелял.
Нет Новичонка. Погиб в марте в Проходах. Держался там последним. Пока немец был далек, доставал его из снайперской винтовки. А навалился фриц, так пулеметом рубил, штук сорок их положил, видели это последние, отходившие из деревни. И еще долго был жив. Не меньше как полчаса слышен был пулемет Новичонка. А немцы все лупили по его позиции из минометов.
Нет Новичонка. И лейтенанты у болотца, потолковав меж собой, отрядили гонцов к командиру первой роты Лютову и к командиру полковой батареи Куркину.
Не может, не должно быть последнее слово за особым отделом.
Обоих, как ни упирались, чуть не насильно приволокли на огневой рубеж. Оба кадровые командиры, нормально окончили нормальное училище задолго до войны, оба отменные стрелки.
И опять журавлино длинные ноги нашагивают на краю болотца. До пояса похоже опять это особист. Только сапоги сверкают, как ни у кого, начищены до сверхзеркального блеска. По этим сияющим сапогам комбата Куркина узнают за километр и дальше. Хоть в дождь, хоть в грязь, сияют, как надраенная корабельная медь на солнце. И когда чистит, и чем, даже в его полковой батарее не знают: ни разу не видели комбата с сапожной щеткой.