Василий Аксенов. Сентиментальное путешествие
Шрифт:
Джаз стал одним из мостов поверх железного занавеса. А Козлов, которого по праву считают «шестидесятником», – одним из его строителей. Не зря же он стал прототипом (или одним из прототипов) героя «Ожога» Самсона Саблера, в котором годы спустя узнал себя – «вшивого гения», виртуоза, лихого лабуха, шлющего в верзохутех, кто лажает его импровизацию.
А ведь беспечность напрасна. И даже опасна. Ибо «из гардеробной глядят на него угрюмые глазки чекиста». И не только на него. И не только из гардеробной джазового кафе, которое, конечно, легко принять за аксеновскую метафору их общего
Глава 3
Опала
1
– Сложилось понятие о какой-то «оттепели» – это ловко этот жулик подбросил, Эренбург[60], – поэтому люди при оттепели стали не вникать в это дело… Это всё вопросы идеологии, да какие! Мы считаем идеологией агитацию и пропаганду. Это самое слабое средство. А самое сильное – это то, что живет более долговечно. Оратор закончил свою речь, и затух его голос, а вот книга, кино – они оставляют свой след и являются материальным веществом… <…> Никто за этим не следит, и этот участок фронта неуправляем.
Так сказал Никита Хрущев. Первый секретарь ЦК КПСС. Председатель Совета министров СССР. Казалось – всесильный владыка великой страны со всеми ее боеголовками, недрами, космическими кораблями, трудящимися массами… И где? На заседании президиума ЦК КПСС. И когда? 25 апреля 1963 года. И про что? Про культуру.
А точнее, про конфликтную ситуацию, сложившуюся в ней к тому времени.
Начало ей положил XX съезд КПСС, где Хрущев, к ужасу одних и радости других, развенчал Сталина. Культурная среда разделилась: одни, признав за флаг и парус название повести Ильи Эренбурга «Оттепель», устремились по ручьям либерализации, другие принялись строить запруды. И это понятно: оформленный и усвоенный образ и способ жизни; привычка к страху, оглядке и доносительству как способам выживания, а то и процветания; устоявшийся язык: обороты, штампы, интонации; картина мира, где: вот мы, а вот – злобный и сильный, но обреченный враг; почтение к вождям и их портретам… всё это, собранное вместе и сплетенное в душах множества деятелей искусств старших поколений, – страшная наступательная сила, и одновременно могучий оплот. А каждый на него посягающий представляется личным врагом.
Потому-то издание на Западе романа Пастернака «Доктор Живаго» и вызвало у многих его собратьев по цеху возмущение и агрессию, обращенную в травлю: не смей правила нарушать! Покусился на наш образ жизни? Дадим по рукам. И дали – исключили из Союза писателей.
Это изгнание враз прочертило фронт между теми, для кого наше время было не наше, без сталинских усов, сапог и трубки, кто ждал и желал «большого отката», и теми, кого устраивала либерализация, тихо текущая в оттепельных берегах. Но была и третья группа. Ее не устраивал ни первый, ни второй вариант. Там говорили: мы движемся дальше. И кто ж это были такие? А всё те же Аксенов и коллеги. Голосом Евтушенко они звали за собой молодежь: «Давайте, мальчики!»
Особенно ясно этот призыв зазвучал в 1961 году – после XXII съезда КПСС, когда казалось, что и партия сама уже бесповоротно
Но всё было далеко не так просто. И это видели наиболее прагматичные и расчетливые из числа «шестидесятников». Например, Евтушенко, прозорливо писавший в 1962 году:
Мне чудится —
будто поставлен в гробу телефон.
Кому-то опять
сообщает свои указания Сталин.
Куда еще тянется провод из гроба того?
Нет, Сталин не умер.
Считает он смерть поправимостью.
Мы вынесли
из Мавзолея
его[61],
но как из наследников Сталина
Сталина вынести?
. . . .
Покуда наследники Сталина
живы еще на земле,
мне будет казаться,
что Сталин – еще в Мавзолее.
И впрямь, «наследники Сталина», чуть потеснившись с отбитых новым поколением рубежей, не сдавались. У них было два козыря: спор систем и опасность подспудного перетекания смелых литературных поисков в ярую антисоветчину. При всем том в себе они лелеяли жестокую ревность, а то и ненависть к этим выскочкам, птенцам «оттепели» – «шестидесятникам».
Их ревновали к раннему успеху. К отсутствию опыта cделок с жизнью и собой. К юности и силе. К уменью обходить табу. К причастности мировой и западной культуре, которую иные привычно считали враждебной культуре здешней. К их несоветскости, что давалась им столь легко и за которую никто, казалось, и не думает их карать. А ведь десять бы лет назад… Не-ет, мальчики. Мы вам и нынче спуску не дадим! Не пустим! Не позволим! Укротим.
Манифестом и боевым кличем «укротителей» стал их общий ответ Евтушенко, прогремевший в стихе-окрике Николая Грибачева «Нет, мальчики!»:
Порой мальчишки бродят на Руси,
Расхристанные, – господи, спаси! —
С одной наивной страстью – жаждой славы,
Скандальной, мимолетной – хоть какой.<…>
Теперь
Они
В свою вступают силу.
Но, на тщеславье разменяв талант,
Уже порою смотрят на Россию
Как бы слегка на заграничный лад.
И хоть борьба кипит на всех широтах
И гром лавины в мире не затих,
Черт знает что малюют на полотнах,
Черт знает что натаскивают в стих. <…>
Ну что ж, мы снисходительны ко блажи
И много всяких видели дорог,
Но, мальчики, Кому ж вы души ваши,
Кому сердца вы отдали в залог? <…>
Нет, мальчики,
Мы вас не с тем растили,
От изнуренья падая почти,
Чтоб вас украли,
Увели,
Растлили
Безродные дельцы и ловкачи. <…>
Не изменяя помыслу и слову
И, если надо, жертвуя собой,
Во всех краях, на всех широтах снова
Мы
И за вас
Ведем сегодня бой…
А дальше – про Советскую Россию, социалистическую Родину и Мать, благосклонности которой вы, мальчики, бойтесь лишиться. Не глядите на нее на свой заграничный манер. Не брезгуйте большевицкой ее русопятостью. Терпелива матушка, снисходительна к блажи-то ентой, а придет время – осерчает, да так вмажет меж ушей материнским ухватом – не очухаетесь.