Василий I. Книга первая
Шрифт:
Стремянный умолк, полагая по опыту прежних своих слушателей, что Василий будет не верить, побледнеет, ахнет, станет переспрашивать. Но княжич, кажется, либо это уже слышал, либо другое хотел услышать, только отозвался как-то странно:
— Да это уж завсегда так… А вот самое главное скажи: кто первый придумал за Дон перейти?
Ждан был несколько разочарован — зря старался, но ответил с прежней охотливостью:
— Известное дело кто — великий князь Дмитрий Иванович!
Крепясь, стараясь не выказать радости, княжич уточнил с равнодушным видом:
— А другие князья и воеводы что?
— Да по-разному все. Ольгердовичи, колдун Дмитрий Михайлович, Серпуховской
Княжич ликовал — прочь все сомнения и наветы!
— А где этот гонец серпуховской?
— Великий князь велел ему обратно скакать что есть духа, Владимира Андреевича в Переяславль требовать.
— А что, Ждан, — продолжал с наигранной наивностью расспрашивать Василий, — Владимир Андреевич один из всех князей и воевод гнал со своим полком татар до Красивой Мечи?
— Нет, не один, с Дмитрием Михайловичем Боброком. «Время приспело! — крикнул Дмитрий Михайлович. — Сыны русские, братья и друзья мои, дерзайте!» Как выскочили они из засады на агарян, точно соколы на журавлиную стаю, как погнали Мамайку! Пока ночь не пала, гнали и гнали, до далекой реки Красивая Меча, у них ведь у всех кони-то свежие были.
Эх, и чуток еще, видимо, был Ждан! Покосился краем глаза на исказившееся обидой и разочарованием полудетское лицо княжича, прибавил с затаенной улыбкой:
— Тут чего было не гнать, тут бы вон Янга с Юриком сумели — Мамай без оглядки удирал… Тяжело было на первом суйме — тут великий князь все на себя принял, а Серпуховского и Боброка в дубраву отправил. Владимир-то Андреевич, когда вернулся из своей лихой погони на Куликово поле, взывать начал: «Где брат мой и перво-начальник нашей славы?»
— Ну и?.. — затаил дух Василий.
— Ну и стали искать. Искали-искали, искали, искали, насилку отыскали: под деревом весь в ранах лежал Дмитрий Иванович. Верные самовидцы: сапожник Юрка, черные люди — Васька Сухобрец, Сенька Быков, Гридня Хрулец — порассказали, как дрался Дмитрий Иванович мечом двуручным да ножом, много поганых положил, а на него все по трое да по четверо наваливались, особенно яро генуэзцы дрались — они ведь за деньги к Мамаю пришли. И шлем, и латы батюшки твоего были иссечены и кровью неверных обагрены. Многие тяжелые язвы на теле были, а главное, сильно ошеломлен он был, небось видел, как помят его шелом. Принесли его из рощи Фома Кацюгей с Некрасом, привел его лекарь в чувство, а тут Владимир Андреевич подъехал, кричит: «Государь, ты победил!»
Василий вспоминал и не мог вспомнить, какие язвы есть на теле у отца, подумал, что они, очевидно, зажили, пока возвращался он больше двух недель с Дона в Москву. А шелом-то, правда, сильно покорежен… Вспомнил еще, что княжеский лекарь готовил отцу несколько дней подряд снадобья: намешивал в чаше лихорадничик, мяту и дягиль, добавлял кошачьего корня, потом заливал все это крошево водой и долго кипятил. Другой знахарь натирал отцу грудь и спину медвежьим и барсучьим жиром… Да, конечно, и сейчас еще хвор отец, только на людях не показывает этого. А что сильно ошеломлен он был, и Боброк говорил. Рассказывал, что признали великого князя лишь по золоченому мощевику, на котором лик мученика Александра и который завещан отцу дедом Василия Иваном Ивановичем Красным. Хорошо, отец вместе со всей одеждой не передал Бренку мощевик!.. Ну, а раз без него и не узнать было великого князя, значит, и верно, что ошеломлен и кровью залит он был.
Ждан принес ведро с теплой водой, стал протирать тряпкой ноги коню, приговаривая:
— Такая сеча была, что даже кони зверели, меж собой начинали драться — дыбились, кричали страшным ржанием, рвали друг друга зубами. А уж человечьей-то кровушки повидали сколько?
— Это кровь на нем? — только сейчас понял происхождение приметных ржавых пятен Василий. — Чья, человеческая? Отцовская?
— Нет, Бренка. Дмитрий Иванович ведь отдал и коня, и одежду великокняжескую постельнику своему, любимчику Дмитрию Бренку, а сам как простой ратник бился. Татары видели знамя со Спасителем, рвались к нему, все силы на это бросили — иссекли древко, и знамя, и Бренка тоже, думая, что это великий князь. Но мы-то все знали, что наш государь жив, где-то промеж нас находится! А конь обезумел и убежал, я его на третий день сыскал, возле речки под названием Девица изловил.
Василий растерянно теребил рыжеватую шерсть коня:
— Значит, Бренка кровь…
Проницательный Ждан, казалось, догадывался, какие сомнения одолевают к» яжяча и что настойчивыми своими расспросами он хочет рассеять их. Поэтому стремянный продолжал:
— Мы говорили Дмитрию Ивановичу, что долг князя смотреть на битву сверху, с холма, видеть подвиги воевод и награждать достойных. А он отвечал: «Нет, где вы, там и я!» Как траву, направо и налево косил поганых! Сначала расплющил об их головы свою палицу, отбросил ее и взял в одну руку меч булатный, во другую — топор пудовый…
Василию в голову не приходило, когда же стремянный имел время все это в таких подробностях наблюдать, если битва была столь горячая…
— Значит, Бренка это была кровь? — все повторял он.
— Не только… всякая… На десяти верстах лилась три дня. Тела человеческие, как сенные стога, лежали. Даже этот вот высокий конь не мог скакать в тесноте смертной. И кровь великого князя с кровью христиан и антихристов смешалась, поди разбери чья. — Ждан с силой снова стал тереть скребницей коня. — Бояре говорили великому князю: «Мы все готовы на смерть, а ты, государь любимый, живи и передай нашу память временам будущим». А Дмитрий Иванович им в ответ: «Скрываясь позади, могу ли я сказать вам: «Братья? Умрем за Отечество!»? Слово мое да будет делом. Я, вождь и начальник, стану впереди и хочу голову свою положить в пример другим».
Складно пересказывал стремянный, ловко, подробно. Княжич глядел на него внимательно и молча. Потом повернулся и ушел в пустую по дневной поре конюшню, открыл решетчатую дверь в стойло Голубя. Конь узнал хозяина, решил, что тот опять принес пряничка на патоке, потянулся теплой бархатной губой к руке. Василий уткнулся ему в расчесанную гриву лицом и беззвучно зарыдал, сам не зная отчего и почему. Угнездилась в сердце и стала постоянно когтить его какая-то неясная, необъяснимая жалость — к себе, к отцу, к Янге, ко всему миру людей — несчастному, непонятному и жестокому.