Василий Теркин
Шрифт:
Ничего не было видно. Теркин прошел еще сажен со сто. На озимой пашне работал мужик. Стояла телега. Должно быть, он сеял и собирался уже шабашить.
Он начал его звать. Мужик, молодой парень в розовой рубахе и сапогах, не сразу услыхал его, а скорее заметил, как он манит его рукой.
Мужик подбежал без шапки.
— Как пройти в Мироновку? — спросил Теркин.
Тот начал сильно вертеть ладонью правой руки, весь встряхивался и мычал.
Он набрел на глухонемого.
— Ну, ладно! Не надо! Извини! — выговорил Теркин, и ему стало как бы
"А ведь она мучится! — подумал он тотчас после того. — И то сказать, мне не пристало нервничать, как барышне. Я должен быть выше этого!"
В Мироновку он так и не попал, а пошел назад, к порубке. Ходьбы было не больше часа. В восьмом часу к чаю он будет на даче. Глухонемой поглядел на него удивленными и добрыми глазами и вернулся к телеге.
X
— Куда Василий Иваныч пошел, в какую сторону?
Серафима спрашивала карлика Чурилина на крыльце, со стороны ворот.
Тот шел из кухни, помещавшейся отдельно во флигельке.
— Не могу знать, Серафима Ефимовна.
Чурилин заслонил себе глаза детской своей ручкой и тотчас же начал краснеть. Он боялся барыни и ждал, что она вот-вот "забранится".
— Как же ты не знаешь? Кто-нибудь да видел.
— Степанида Матвеевна, может, видели?
— Нет, не видала… Кучер где?
— Кучера нет… повел лошадей на хутор — подковать, никак.
— Ах ты, Господи!
Через переднюю и гостиную Серафима выбежала на террасу, где они утром так целовались с Васей.
Он скрылся. Никто не видал, куда он пошел по дороге, к посаду или лесом. стр.198
Внутри у ней все то кипело, то замирало… Она в первый раз рыдала в спальне, уткнув голову в подушки, чтобы заглушить рыдания.
За обедом Вася не сказал ей ни одного ласкового слова. Протяни он ей руку, взгляни на нее помягче, и она, конечно бы, "растаяла".
Потом, когда она выплакалась, то подумала:
"Оно, пожалуй, и лучше, что за столом не вышло примирения".
Она не может уступить ему, не хочет, чтобы он выказал себя перед той "хлыстовской богородицей", — она давно так зовет Калерию, — жуликом, вором, приносил ей такое же "скитское покаяние", о каком теперь сокрушается ее мать, Матрена Ниловна.
Но вот уже больше получаса, как она затосковала по Васе, поднималась к нему наверх, сбежала вниз и начала метаться по комнатам… Страх на нее напал… Мелькнула мысль, что он совсем уйдет, не вернется или что-нибудь над собою "сотворит".
На террасе она ходила от одних перил к другим, глядела подолгу в затемневшую чащу, не вытерпела и пошла через калитку в лес и сейчас же опустилась на доску между двумя соснами, где они утром жались друг к другу, где она положила свою голову на его плечо, когда он читал это «поганое» письмо от Калерии.
Опять начало сжимать ей горло. Сейчас заплачет.
"Нет, не надо! Не стоит он!"
Она сдержала себя, встала и тихими шагами пошла бродить по лесу, вскидывая глазами то вправо, то влево: не мелькнет ли где светлый костюм Василия Иваныча.
Страх за него, как бы он не сгинул, сменили обида и обвинение в чем-то вроде измены.
"Ну, положим, — говорила она мысленно, — мы с матерью удержали Калерькины деньги; но почему? Потому что мы считали это обидным для нас. Опять же я никогда не говорила ему, что Калерия из этого капитала не получит ни копейки!.. Поделись! Вот что!.."
На такой защите своего поведения Серафима запнулась.
"Я ее не известила о наследстве, — продолжала она перебирать, — да, не известила. Но дело тут не в этом. Ведь он-то небось сам знал все отлично: он небось стр.199 принял от меня, положим, взаймы, двадцать тысяч, пароход на это пустил в ход и в год разжился?.. А теперь, нате-подите, из себя праведника представляет, хочет подавить меня своей чистотой!.. Надо было о праведном житье раньше думать, все равно что маменьке моей. Задним-то числом легко каяться!"
Эти доводы казались ей неотразимыми.
Как же не обидно после того, что он разом и называет себя ее «сообщником», и хочет выдать ее Калерии, а себя выгородить, чтобы она же перед ним умилилась, какой он божественный человек!
Из этого круга выводов Серафима не могла выйти. Она его любит, душу свою готова положить за него, но и он должен поддерживать ее, а не предавать… И кому? Калерьке!
"Муж да жена — одна сатана", — вспомнила Серафима свою поговорку и весь разговор на даче под Москвой, когда она рассеяла все его тогдашние щепетильности и убедила взять у нее двадцать тысяч и ехать в Сормово спускать пароход "Батрак".
Кажется, благороднее было бы упереться тогда, оставить пароход зазимовать в Сормове и раздобыться деньгами на стороне.
Начало свежеть, пошли длинные тени… Она все еще бродила между соснами. Опять тоска стала проползать ей в грудь. Куда идти ему навстречу?.. К Мироновке? Он, кажется, говорил что-то про владельцев усадьбы.
Невыносимо ей делалось так томиться. Она вошла в комнаты. Гостиная, как и остальные комнаты, осталась в дереве, с драпировками из бухарских бумажных одеял, просторная, с венской мебелью. Пианино было поставлено в углу между двумя жардиньерками.
Запах сосновых бревен освежал воздух. Серафима любила эту комнату рано утром и к вечеру.
Нервно открыла она крышку инструмента, опустилась на табурет и начала тихую, донельзя грустную фразу.
Это было начало тринадцатого ноктюрна Фильда. Она знала его наизусть и очень давно, еще гимназисткой, когда ей давал уроки старичок пианист, считавшийся одним из последних учеников самого Фильда и застрявший в провинции. Тринадцатый ноктюрн сделался для нее чем-то символическим. Бывало, когда муж разобидит ее своим барством и бездушием и уедет стр.200 в клуб спускать ее прид/анные деньги, она сядет к роялю и, часто против воли, заиграет этот ноктюрн.