Вчера
Шрифт:
Дедушка и Данила вышли, крестясь на ходу. Отец мой тихо сказал:
– Ну, Вася, твое счастье, что я первый наткнулся на Енговатова.
– К чему это ты, Ваня?
– Енговатов-то удушен вожжами. Ловко они захлестнули горло. Видно, кто-то непромашно накинул на шею вожжи и пугнул коня.
– Врешь! Докажи!
– злая усмешка приоткрыла белые острые зубы Василия.
Он вскочил. И тут я понял, почему его зовут Догони Ветер: худой, горбоносый, он, как кошка, прыгнул на отца. Но у отца были тяжелые кулаки молотобойца, и Васька
...Вдова Енговатова с дочерью и Василий жили у нас три дня, пока староста и урядник писали какие-то бумаги. Староста просил вдову, чтобы она оказала честь селу:
похоронила покойника на нашем кладбище.
Скуластое лицо женщины было обычно спокойным, и только глаза, длинные и диковатые, вопрошающе смотрели на Ваську.
– Зачем же Корнея Касьяновича хоронить на чужой земле?
– ответил Василий.
– У него своя есть. На хуторе Калмык-Качерган похоронены две жены его, и ему лежать рядом с ними веселее будет.
Василий все эти дни был пьян, весел и насторожен.
Он ласкал девочку, а когда наши уходили из дома, то обнимал женщину, ворковал басовито. Она испуганно зыркала глазами, качала головой. Мне казалось, что женщина боится не угодить ему.
Перед отцом моим Василий заискивал, но я видел, что улыбка его была особенной, невеселой: обнажались зубы, в глазах же полыхал недобрый огонек. Василий брал меня за руки, спрашивал воркующим басом:
– А что, Андреи, возьмешь Надьку замуж, как вырастешь?
Я молчал, смутно догадываясь, что он шутит. Мне очень хотелось потрогать яркую голубую ленточку в черных волосах девочки, но я боялся ев матери: она все время молчала, глаза ее горели жарко и тревожно. Такие же черные глаза были и у Нади, только светились они приветливо и весело.
Когда Енговатовы, собираясь в дорогу, стали надевать шубы, я почувствовал себя несчастным.
– Сейчас хочу жениться, сейчас, - сказал я, хватая девочку за рукав шубы.
В эту ночь снились мне черные, в косой прорези глала девочки и яркая лента в ее кудрях, таких же упругих, как у Василия Догони Ветер.
2
Утром пришла к нам Кузиха, о которой соседские ребята рассказывали, будто опа варит из детей мыло. Кузпха была набожная старушка, покинутая сыновьями. Она ходила с большой клюкой, держала пабок голову на топкой свихнутой шее. Моя мать жалела ее, а бабушка называла остробородой ведьмой. Но сейчас бабушки не было дома, и мама угостила Кузиху капустным пирогом.
Нищая быстро оглядела горлицу и, крестясь и приговаривая: "Голубушка моя родпс-нькая", села на лавку и принялась есть. Острый подбородок ее двигался быстро, почти соединяясь с кончиком носа. Старуха оперлась на клюку и начала рассказывать притчу о бедной матери, покинутой сыновьями.
– И вот они, милая, сыновья-то единоутробные, отреклись от нее, а она... плачет.
– Кузиха смолкла. По ее морщинистому длинному лицу потекли слезы.
Мама, подперев ладонью щеку, стояла у печи и грустно смотрела на меня. Сердце у меня замирало от страшного рассказа старухи.
– И захворала эта мать, вовсе занемогла. Позвали добрые люди детей ее и сказали: "Ни стыда в вас, ни совести, бросили вы старого человека, а ведь она вам жизнь дала, поила-кормила, подыхаючп на работе". А старшойто отвечает: "Мы-де лучше собаку будем кормить, чем эту старую ведьму".
– И что ж, Анисья Николаевна, - продолжала Кузиха, строго глядя на меня, - с той поры у сыновей-то в этом месте, в самой мякоти, в самых ляжках, сидят маленькие собачки и поедом едят пх. Так-то, Апдрепка, измываться да изгаляться над матерью родной.
И мне представилось, будто бы моя мама стала слепой старухой, а я большой, как Кузихин сын, покинул свою мать. Я подбежал к маме, обпял ее ноги, запутавшись а подоле широкой юбки, и заплакал.
– Я не буду, пе буду, маменька, не умирай!
Мать гладила мою голову, а я все стоял и плакал.
– Где он? Где Андрюшка-пичужка?
– услыхал я, и чьи-то жесткие добрые пальцы коснулись моего затылка. Я поднял голову и увидел моего сивобородого дедушку. Он только что вернулся пз церкви и протягивал мне ломоть просвиры. Черствый, пахнувший елейным маслом хлеб и веселое румяное лицо деда отвлекли меня от грустных мыслей. Я улыбнулся и попросил дедушку покачать меня на ноге.
Но с этого дня я с затаенным страхом и враждой всматривался в здоровенных угрюмых сыновей Кузпхп, когда они вечерами, задав скотине корму на ночь, приходили к пам покурить. Тяжелое недоумение рождалось в душе моей: почему сыновья бросили убогую мать? "Не поладили что-то", говорил дедушка, а бабушка, каквсегда, чеканила определенно: "Гордая старуха, от гордости и помрет".
Много нищих ходило в ту пору, нагоняя на меня тоску своим внезапным появлением и исчезновением. Однажды летом, в теплый облачный день, по селу ехала крытая презентом кибитка с иконой на дверцах и крестом на дуге: собирали зерно для монастыря. Старший горбатый монашек в черном, как оперение ворона, наряде правил парой здоровых лошадей. А молодой дураковатый верзила бегал по дворам с пудовкой, стучал в окна и требовал:
– Подайте на божий храм! Ну, слышите?!
Получив меру пшеницы, он высыпал ее в мешок, стоящий в темной внутренности кибитки, и снова бежал, жуя на ходу хлеб. Его спрашивали, что он умеет делать.
– Хлеб жевать, чиляк таскать и вот еще что!
– При этом он дрыгал ногами и, раскрыв редкозубый рот, ржал косячным жеребцом так громко, что спящие в пыли куры с кудахтаньем разлетались по сторонам, люди смеялись украдкой, а верзила бежал к следующему двору, ухитряясь ударить себя по заднице толстыми, как лошадиные копыта, пятками.
Я не понимал, почему женщины говорили о жизни этого дурака с завистью:
– Вот это жизнь: ни работы, ни заботы. Знай свое - жрет. Потому и гладкий, как налим.