Вдовец
Шрифт:
И когда он, наконец, ложился, до слуха его тотчас же доносился еле слышный скрип ее складной кровати. Шагов ее он никогда не слышал, и тем не менее, знал, что она стоит неподвижно за дверью, готовая ретироваться, если он не позовет ее.
— Иди ко мне! — говорил он.
Это была их, только их тайна. Так, во всяком случае, он думал. Но разве не сказала ему невестка в то последнее воскресенье:
— Твое счастье, что ты не можешь иметь детей! Подумай, ведь ты мог остаться с ребятами на руках!
Не оттого ли так испытующе всматривался он
Он уже смирился к тому времени, как встретил Жанну. Только иногда вечерами подолгу простаивал у своего окна, наблюдая за тем, что делается на улице Сент-Аполлин. Он не намеренно поселился именно здесь, квартиру эту он нашел случайно. Тогда он еще не знал. Во всяком случае, не был уверен.
Это была первая парижская гостиница подобного типа, куда однажды вечером он вошел с женщиной-блондинкой в розовом платье — и откуда четверть часа спустя вышел с опущенной головой, давая себе клятву никогда больше не возобновлять попыток.
Каждый вечер в доме напротив в окнах зажигался свет. В левом окне второго этажа занавески задвигались неплотно, и была видна постель.
Это окно Жанна заметила, должно быть, позднее, уже два или три месяца спустя после того, как они поженились. Она вообще редко смотрела в ту сторону, и потом, чтобы догадаться, нужно ведь было еще, чтобы комната в это время была занята. Она повернулась тогда к нему, словно внезапно пораженная догадкой, словно наконец нашла ключ к тайне, которая не давала ей покоя.
Разве в тот первый их вечер не заподозрила она что-то в этом роде?
Теперь ей все становилось понятнее. Он перестал быть для нее незнакомцем, подобравшим ее на улице. Она знала его лучше, чем кто-либо на свете.
Между ними возникла тогда минута неловкости. Если бы он мог разуверить ее, убедить, что она ошиблась, что не было этого и что никогда не стоял он долгими вечерами у этого окна, ожидая, чтобы осветилась комната в доме напротив.
Все это было, конечно, раньше, до Жанны, он ведь все еще продолжал надеяться. И часто дело кончалось тем, что он устремлялся вниз, на улицу. Ему известны были и другие полутемные улицы в других кварталах, с точно такими же гостиницами и женщинами, которые также стучали каблучками по тротуару.
И он тоже заглядывал им в лицо, как это делали другие, те, за кем он наблюдал из своего окна. Ему неважно было, красивы ли они, какая у них фигура. Он вглядывался в их глаза, рот, выражение лица. Он научился распознавать с первого взгляда, кто станет насмехаться над ним, кто будет бранить его, кто проявит нетерпение, а кто парализует его своей материнской жалостью.
Неужели Жанна поняла все это? Неужто возможно, что кто-либо способен понять это, кроме него самого?
Еще прежде, до того как он стал вдовцом, у него было смутное ощущение, что в их квартале к нему относятся как к человеку, не похожему на остальных, и часто думал — не догадываются ли они? Он чувствовал с их стороны какое-то недоброжелательное любопытство,
Жанна вошла в его жизнь случайно. У него не было никакой задней мысли, когда он бросился поднимать ее с тротуара и оказался, в сущности, вынужденным привести ее к себе.
Случилось это совершенно неожиданно. Потом была их ночь, а после этого он свою жизнь построил вокруг Жанны, — не могла же она этого не чувствовать. Она была самым ценным его достоянием. Он хотел, чтобы она была счастлива. Это было самым главным делом его жизни.
И не ради себя, не для того, чтобы чувствовать себя ее благодетелем, не из благодарности. Ему нужно было знать, что на свете есть человек, который счастлив, благодаря ему.
Теперь он спрашивал себя: понимала ли она это? Он не был уверен, что понимала. Он и в самом себе начинал сомневаться.
Каждый день с утра он работал, чинил свои карандаши, мыл кисти, чистил перья, потом еще немного работал, а после, сидя в своем кресле или за столом, за одинокой трапезой, он думал о Жанне. И у него было странное чувство, что ее образ становится все менее четким, что он как бы отодвигается на второй план и что в конечном итоге человек, которого он страстно стремится постигнуть, это он сам, Бернар Жанте.
А может быть, все эти восемь лет он жил не столько с ней, сколько с самим собой? Разве не было для него самым главным — самый факт ее присутствия? Не была ли она лишь дополнением, а может быть, необходимым свидетелем?
Но свидетелем чего?
Однажды днем она ушла от него, чтобы умереть в номере какой-то гостиницы, о существовании которой он никогда не слышал, где-то в другом квартале. Какой-то горничной она подарила платье и туфли, в которых ходила здесь, на бульваре Сен-Дени. При ней не нашли ни сумочки, ни удостоверения личности, ничего, что шло бы от него, что имело бы отношение к нему.
Это-то он сразу понял там, на улице Берри, об этом свидетельствовали цветы, они откровенно выражали ее волю — отрешиться от всего, что было связано с ним. Он ей цветов никогда не дарил. Как-то она принесла с рынка букет, он не смог скрыть своего неудовольствия, она стала его расспрашивать, и он в конце концов сознался, что цветы его раздражают.
Это была правда. Они напоминали ему о деревне, которую он не любил, о чинных садиках предместий, вроде садика его брата Люсьена, один вид которого внушал ему какой-то непонятный страх.
Смерть Жанны была бегством, и бежала она от него.
Он должен знать — почему. Имеет же он право знать это.
Ему это необходимо, от этого зависит вся оставшаяся ему жизнь, вот почему так важно было то письмо.
Даже если она написала всего несколько строк, он хоть узнает, каким он ей казался, каким его видят люди, каким он был в глазах той, которая восемь лет подряд была рядом с ним, наблюдала его жизнь.
В «Искусстве и жизни» господин Радель-Прево пропустил две среды и только на третью сказал ему несколько смущенно: