Вдруг выпал снег. Год любви
Шрифт:
Еще долго на дороге маячило белое пятно. Оно медленно погружалось в темноту, уменьшаясь в размерах. Наконец исчезло вовсе. Где-то в кустах подал голос кузнечик. В небе кружились разбуженные выстрелами птицы.
Лебедь остался один. Ушла. На прощанье сказала свое имя. Нужно как-нибудь зайти на телеграф. Разглядеть, какая она при белом свете.
Вернулся взвод. Лейтенант Березкин не спросил ничего. Только коротко бросил:
— Лебедь, на левый фланг.
Шли в колонне по трое. Молодая луна уже выплыла из-за леса. Дорога в гарнизон, днем пыльная и раздавленная, струилась легким серебристым светом.
Теперь Лебедь сам сержант. И отделение у него ох какое нелегкое! Вот, к примеру, приоткрыл дверь рядовой Истру. Зычно спрашивает:
— Товарищ сержант, разрешите обратиться?
Лебедь прячет письмо от Симы в полевую сумку. Говорит:
— Обращайтесь, рядовой Истру.
— Разрешите по личному вопросу? —
— Разрешаю по личному вопросу.
— Прошу ходатайствовать перед вышестоящим начальством о предоставлении мне краткосрочного отпуска по душевным обстоятельствам.
— Как понять «по душевным обстоятельствам»?
— Понимать нужно в буквальном смысле, товарищ сержант. Вот почитайте.
— Рядовой Истру, я чужих писем не читаю, — поморщился сержант Лебедь.
— Извините, я забыл, что вы интеллигентный сержант. Быть может, самый интеллигентный во всех Вооруженных Силах. Тогда разрешите, я лично прочитаю это письмо. Оно адресовано мне, и мой непосредственный начальник должен знать, какими коварными и непостоянными бывают любимые девушки.
— Девушки бывают разные. И даже очень хорошие, — вежливо напомнил сержант.
— Кому как повезет, товарищ сержант. Лично я всегда оказываюсь пострадавшей, обманутой стороной. Вот послушайте, не письмо, а поэма. Между прочим, автору едва исполнилось восемнадцать лет.
«Мишка, милый!
Я не знаю, где я взяла силы и смелость писать тебе это письмо. Но я решила: пусть лучше открытое презрение, чем недоговоренность и двусмысленные письма.
Сначала о тебе. Как я отношусь к тебе? Хочу ли я тебе писать? Эти вопросы задал ты мне (хотя, может быть, и не в такой форме). Попытаюсь ответить.
Из всей группы ребят, которых я впервые увидела на киностудии, я сразу выделила тебя. Ты мне казался самым взрослым, и самым умным и мужественным, и самым приятным. Это не слова. Это было так. Потом разговор на празднике 8 Марта, который мы отмечали у нас, помнишь? Я так хотела, чтобы именно ты, а не Виктор остался в тот вечер со мной, чтобы мы пошли вместе гулять. Шатались бы по Кишиневу, говорили бы, говорили… Обо всем. Я отослала Виктора провожать гостей. Думала, воспользуешься моментом и предложишь: «Пойдем погуляем!» Но… без слов, ты сам все помнишь.
Новый год. Когда я вошла в комнату, где вы с Виктором наряжали елку, я залюбовалась тобой, а не им. Мне хотелось, чтобы ты отдал мне все свое внимание. Но… Эти и многие эпизоды сейчас вспоминаются, всех не переберешь.
Возникает законный вопрос: «Так что ж, значит, любовь?» Нет! Я отвечаю так прямо потому, что твердо уверена: особой боли ты от этого не почувствуешь. Ведь ты же не любишь меня, Мишка! Ты же взрослый человек и можешь дать себе в этом полный отчет. Нет этого чувства ни у тебя, ни у меня. Что ж тогда? Почему мне было всегда приятно видеть тебя, говорить с тобой, почему с нетерпением ждала, искала встреч?
Почему, гуляя, встречаясь каждый день с Виктором, целуясь с ним, наконец, я думала наедине с собой: «А как, наверно, горячо целует и обнимает срою любимую девушку Мишка!» Я хотела, мечтала, чтобы ты хоть раз меня поцеловал. Да я и сейчас хочу этого.
Опять я спрашиваю себя: «Значит, люблю?» И опять отвечаю: «Нет!»
Нет, не любовь зародилась между нами, не дружба, а что-то иное. Какой-то странный интерес друг к другу, что-то непонятное и необъяснимое. Может быть, ты разобрался в своих чувствах лучше — я не смогла. Знаю только, что ты мне очень дорог, мне будет очень тяжело потерять тебя как друга, как очень близкого и очень дорогого человека, очень горько будет сознавать, что в этом виновата я сама.
Мишка, милый, ты очень хороший парень (смеешься, да?!). Слушай же: это трактат о твоей красивой душе.
Отзывчивей и благородней я еще не встречала. Она проста и искренна и поэтому красива. Ведь у тебя добрая и чуткая душа, ты даже не знаешь, сколько у тебя еще будет настоящих, верных друзей. Они тебя будут очень любить. И ты всех будешь любить со своей доброй и открытой душой, всех, кроме меня…
Меня ты будешь презирать, я знаю. Я самая гадкая девчонка на свете, я совершила самый низкий поступок на свете, я врала, вернее, я молчала о том, о чем бы давно следовало написать. Я не взываю к тебе: прости меня! Но мне хочется, чтобы ты понял меня.
Я любила твои письма. Я жила ими. Они становились с каждым разом все теплее и нежнее. Это меня очень радовало. Я была счастлива, получив твое письмо. Если бы мне сказали, что я буду сама виновата в том, что они перестанут приходить, я рассмеялась бы такому человеку в лицо. Я дорожила твоей дружбой и ни за что на свете не хотела ее потерять. И я молчала…
Молчала, когда Виктор стал приезжать ко мне каждое воскресенье. Молчала, когда он стал добиваться, чтобы я стала его женой. Молчала, когда вокруг меня закружился настоящий хоровод родных, наших общих знакомых, друзей. И все одно: «Он так тебя любит! Он такой хороший! Лучше
18 сентября мы расписались. О свадьбе писать не буду. Грустнее свадьбы не могло быть. Вот уже полмесяца в голове один вопрос: «Будет ли счастье? Что вообще будет дальше?» Во всяком случае, к себе я его еще не подпускаю, нет ни желания, ни чувства. Все… Галя».
— Вот так! — закончил Истру. — После этого верь женщинам. — И он бодро вздохнул.
— Мировая литература изобилует подобными примерами, — вспомнил сержант Лебедь. — Взять хотя бы Чацкого…
— Именно, — прервал Истру. — Как он там кричал: «Карету мне! Карету!» Я же не могу позволить себе подобную роскошь. Я говорю: «Отпуск мне! Отпуск! И проездные документы».
— Зачем вам отпуск, если они расписались?
— Но ведь она его еще не подпускала к себе.
Лебедь посмотрел на конверт. И заметил глубокомысленно:
— Письмо из Кишинева шло трое суток.
— Да, — почесал затылок Истру, — я об этом как-то не подумал.
В сержантской комнате было тепло. И яркий свет освещал пустые столы и стены, увешанные плакатами, схемами. Истру захотелось закурить. Но он знал: в сержантской комнате не курят.
— Доля вашей вины проскальзывает в содержании письма, — вежливо заметил Лебедь. Он не чувствовал себя готовым к подобной беседе. Но понимал, что как командир он обязан толково и честно переговорить с рядовым Истру. Успокоить его. На отпуск по семейным обстоятельствам нечего было и рассчитывать. Вот если бы такое письмо прислала законная жена, тогда другое дело. — А почему ваш соперник не попал в армию?
— У него плоскостопие или еще что-то, — ответил Истру.
В этот момент дверь в сержантскую комнату отворилась. И они услышали громкий и немного испуганный голос дневального:
— Рота! Тревога!
ГЛАВА ШЕСТАЯ
Заметка из окружной газеты:
Отступая под натиском мотострелкового батальона, которым командует подполковник Хазов, «противник» сумел организовать прочную оборону на заранее подготовленных позициях и остановил продвижение атакующих. Комбат поставил задачу на тщательную разведку бронированных целей и огневых точек. Умело выполнили приказ командиры мотострелковых взводов старший лейтенант Хохряков и лейтенант Березкин.
Под покровом темноты проведя разведку, в которой отличились рядовые Асирьян, Игнатов, Истру, офицеры точно нанесли на карты все огневые средства обороняющихся.
Имея важные разведданные, комбат Хазов принял обоснованное решение. По бронеобъектам и огневым точкам обороняющихся был открыт меткий огонь».
Из окна гарнизонной гостиницы в Сезонном был виден запорошенный снегом лес, поворот дороги и полосатый шлагбаум, который никогда не бывал опущен и торчал над дорогой как колодезный журавель. Возле шлагбаума несли службу двое солдат. Постукивая нога об ногу, они топтались на пятачке. Иногда останавливали выезжающие грузовые машины, проверяли путевые листы.
С севера надвигалась туча, большая и низкая. Чувствовалось, что к вечеру разразится пурга.
Игорь Матвеев сидел у стола, просматривал беглые записи, которые он вчера сделал в штабе округа. Стол был накрыт белой скатертью. На столе стояла коричневая керамическая вазочка с веточкой ели.
В номере помещались три кровати, заправленные розовыми шерстяными одеялами. Возле каждой кровати тумбочка, стул. В круглой железной печке, вделанной в стену от пола до потолка, потрескивали дрова. С десяток поленьев лежали возле печки, пахло сосной.
В коридоре послышались шаги, потом дверь отворилась. Вошли полковник Кутузов и фотокорреспондент Валя Крякин. Крякин был вольнонаемным служащим Советской Армии. Потому, естественно, ходил в гражданской одежде. На нем были новая дубленка, ондатровая шапка с опущенными ушами, сапоги на меху. Он сказал:
— Вот всегда так. Если мало-мальски подходящее учение, значит, погода такая, что снимать ни черта нельзя.
— Учись во всякую погоду снимать, Крякин, — заметил полковник Кутузов. — Какой же ты мастер, коль пургу снять не можешь. В таком снимке раздолье для экспрессии, динамики.
— «Экспрессия», «динамика», — передразнил Крякин, выбираясь из дубленки. — А потом на редколлегии скажут: у этого солдата петлицы не видно. А у этого звание не разберешь… Вон на последней редколлегии. Фото: гимнастка на бревне стоит. Генерал, этот лысенький, в авиационных погонах который, фамилию забываю. Он говорит: а почему она в трико? А я ему в ответ — что ж ей, в тулупе на бревне стоять?.. Так главный потом мне полчаса вклеивал. Нельзя так разговаривать. Пусть он ничего в фотографии не понимает, но он же генерал… А мне до лампочки!