Вечная мерзлота
Шрифт:
Сердце Пети быстро-быстро забилось. Он понял, что он должен сделать. Схватил в ванной серебряные маникюрные ножнички своей мамы, заперся в своей комнате и разложил на кровати заветные трусы.
Однажды зимним вечером Марья Петровна рассеянно смотрела в окно, в пол-уха слушая лепет идиотки Зацепиной, вызванной к доске. Зацепина не могла вывести АШ ДВА ЭС О — любимую формулу Марьи Петровны, Зацепина драла свои волосы, грызла мел и жарила класс своими глупыми сияющими глазами. Настроена учительница была довольно-таки миролюбиво, и даже крошечная родинка на самом кончике носика Зацепиной не раздражала ее, как обычно. Марья Петровна смотрела на свое отражение в оконном стекле и думала, что пожарит себе картошки на сале, пожарит окорочек, посмотрит любимый сериал «Нежный яд» и популяет в подъезде КАЛИЙ плюс АШ ДВА О. А то, может и пожжет КРАСНОГО ФОСФОРА. Пускай из тридцатой квартиры парней посадят
Вдруг, неизвестно почему, Марья Петровна дернулась. Так дергается человек, ощутив на себе долгий пристальный взгляд. Мгновенно разозлившись, она с подозрением оглядела класс. Как обычно, эти кипящие зверской энергией юные ублюдки шебаршили о своем. Неожиданно взгляд Марьи Петровны уперся в дальний левый угол. Там, за последней партой одиноко сидел отверженный всеми, хотя и очень богатый Петр Лазуткин. Никогда особо не выделяла тихого Петра заслуженная учительница. Но тут, непроизвольно поднявшись из-за стола, она пошла между рядами прямо к нему. Прямо к нему. Смуглый чернокудрый ученик смотрел на нее в упор и не отводил глаз. И смотрел так странно, что Марья Петровна мгновенно вспотела. Она перестала чувствовать свои ноги. И где-то в животе у нее нарастало, гудя, длинное восклицание: «О-о-о!» Взгляд Лазуткина был такой странный, такого взгляда Марья Петровна не ловила на себе никогда. И она шла, не чувствуя ног, шла, чтоб наорать на него, и, уже подходя, стала разевать большой рот, набирая в легкие побольше воздуха…
Но побледневший и взмокший мальчик не отводил от нее взгляда, и в тот миг, когда учительница уже нависла над ним, обдав его терпким запахом потного шерстяного платья, он сделал странное. Такое странное, что учительница на миг остолбенела.
Медленно (неотвратимо) тонкая рука юноши потянулась к вороту рубашки (жарко в классе?) и расстегнула одну, другую, третью пуговицу. Оцепенев, смотрела Марья Петровна на дорогую, тонким рубчиком, рубашку. И, расстегнув ее до самых штанов, Петя Лазуткин, не спуская молящих глаз с большого дрожащего лица своей любимой, раздвинул рубашку на своей груди.
Вырезанные между штанин и надетые наподобие майки на теле мальчика висели они — нежно-абрикосового цвета с полинялым грустным пятном — трусы.
С робкой надеждой мальчик улыбнулся женщине. Но она, мгновенно все поняв, взмахнула кулаками и повалилась в глубоком и сладком обмороке.
Лена Зацепина была послушная девочка. Ее мать, красивая Ольга Зацепина с тоненьким носиком работала нахальной продавщицей в магазине «Соки-воды». Ее рот, спелый и атласный, с удовольствием отпивал пену из стаканов оторопевших покупателей. Отец Леша был веселый шофер-дальнобойщик. По выходным он играл с ребятами в волейбол на спортивной площадке. По углам зеленого забора вокруг площадки росла сирень, от частых обломов ставшая стройной, как кипарис и лилово дымившейся только недоступной верхушкой. Маленькая Лена удивленно смотрела, как лиловый дым, качаясь, чертит очень синее небо, не понимала, почему зимой совсем неба не замечает. Мать открывала вверху окно, кричала, звала их обедать. Глаза у матери были темные, глядящие как будто из летних сумерек, а ее сухое небольшое лицо в черных рассыпчатых волосах казалось Лене загадочным и непонятно влекущим. Отец же был лобастый, беловолосый, с такими же синими, отчаянно морозными глазами, как и у Лены. Красиво и сильно бросив мяч через теплый звенящий воздух площадки, он подхватывал Лену, высоко поднимал ее и сажал себе на плечи. Лена ехала до самой сирени, но достать до слабых цветов все равно не могла. Дома кушали котлетки с макаронами, с капустой из желтой кастрюли. Мать беззлобно ругалась тонким голосом, отец же говорил смешное, и мать не выдерживала и смеялась. А когда сирень отцветала, Лену отвозили далеко в Сибирь, в деревню к деду. Дед был охотник, у него было теплое ружье и ласковая сука Найда с блестящей, как шоколад, шкурой.
Дед и Найда приносили Лене маленьких горьковатых уточек. Лена собирала блестящие карие и изумрудные перышки, дед вытачивал ей лодочки из коры огромных елей (которые гудели, если был ветер), прилеплял перышки парусами, и Лена пускала крылатые лодочки в громадные воды Оби. Другой берег был маленький, а Обь сверкала нестерпимо, но все равно казалась ледяной. Хотя на отмели, где носились красивые мальки, тепло было купаться и хорошо лежать на горячем белом песке. И лодочки начинали свой путь с отмели. Постояв в чистой и тихой воде, потрогав мимолетной дрожащей тенью белое волнистое дно, лодочки начинали идти вначале вдоль берега, вначале тихо и смирно.
Найда, скуля от умиления, гналась за лодочками, спотыкаясь в горячем песке, пока лодочки не уносились на стремнину. В такие вольные воды, о которых человек-пловец и не мечтал. Найда, стоя над обрывом, озадаченно тявкала, слабо виляла лохматым хвостом и внимательно озирала огромную реку умными карими глазами. Отблески играющей воды отражались
Найда возвращалась к Лене и тихонько тыкала холодным мокрым носом ей под коленку, они возвращались в деревню пить молоко с белым хлебом. Это было очень давно, когда Лена еще не училась в школе. Каждое лето она проводила у деда, поджидая его в прохладном рыжем доме, чуть-чуть опасаясь большой свиньи в сарае, и, устав ждать деда из тайги, выбегала босиком в горячий и пыльный столп света, кипящий под маленьким окном. Там она плясала, топоча босыми пятками о теплые доски пола. Дед приходил и они варили картоху с солониной. Дед говорил: «Ну-ка, сгоняй на огород!» И Лена бежала, срывала тугой лучок, пускавший молочный сок, и стебли укропа. А если за ней гнался шмель, она визжала на весь огород и Найда, заходясь от лая, скатывалась с крыльца и прыгала вокруг нее.
Потом сидели на крыльце, на вечерней заре. На Лене была дедова телогрейка, огромная, как дом, толстые, колючие носки, а дед в косматой безрукавке курил папиросу, а с реки тянуло сырым холодом и крыши деревни горели в вечернем солнце. Холодно и спокойно. Дед говорил: «Ну и чо Москва-то там?» А Лена говорила: «А ничо? Стоит, чо ей?» — махала рукой, как большая. Дед заходился от смеха, а потом кашлял сырым кашлем, плевал и обещал взять Лену на охоту. То было время огромных синих дней, полных молока и света. Там ходили гигантские медленные люди. Там вода в ведрах была синей, как небо, и пахла как вечер. Там козы на веревочках поворачивали узенькие мордочки и жалобно блеяли, а хозяйки стыдливо махали рукой: «Да замолчи ты, соскучилась тож! Вечером отвяжу». И долго еще рассказывала козе, как проходит день. Не уходила. Там все эти жители высокого берега брали Лену своими сильными руками, высоко поднимали ее и говорили; «Смотри, все твое». И она видела сверкающую реку, у которой маленький тот берег, высокую, всегда чужую тайгу и бледное горячее небо, исчирканное вечерними стрижами. Ей становилось так радостно, что она даже пугалась. Ей казалось, что она сейчас проглотит весь этот летний мир. То время кончилось бешеным хохотом.
Тот бешеный хохот долго гремел в синей весенней тайге, и люди молча стояли у своих домов, смотрели на тайгу и слушали. «К войне», — говорили они и уходили в дома.
Это хохотал в один миг спятивший черноглазый дед Лены. Он так и не вернулся домой. Приходила одичавшая тощая Найда, но в руки не давалась, с тоской смотрела на всех и опять убегала в тайгу. Хохот деда то приближался, то отдалялся, и когда приближался, Лена думала, что дед выйдет, пусть даже страшный, как черт, пусть изо рта дым идет с пламенем, а когти железные. Но хохот удалялся, и слабел, и затихал. «К войне», — шептала девочка и поджимала губы, как большая. Дед сгинул в тайге, и Найда сгинула, и лодочек в диких утиных парусах тоже не стало, и жизнь перестала.
Шли годы. Никто Лену не поднимал вверх, над миром. Магазин «Соки-воды» закрылся и там стала фирма компьютерной техники. Каких-то коммунистов победили, а отца выгнали с автобазы. Красивая мать, за которой Лена любила подсматривать, чтоб увидеть, наконец, ее загадку, одичала, шлялась по улицам грязная, лезла к прохожим, хныкала, просила попить, домой приходила с разбитым лицом. Отец возвращался злой, приносил кирпич черного, реже картошку и макароны. Мать и отец раззнакомились. Вечером, сидя в одной комнате, даже не замечали, что оба здесь. Лене казалось, что они оба куда-то засмотрелись, где отсюда не видно. Где дальним, полузабытым эхом гремит хохот сибирского деда. Иногда вечером дома было так тихо, что, казалось, — все умерли. Мать сидела на диване, терла пальцем колено, на котором цвел лиловый синяк. Мать смотрела сумеречными своими глазами в стену, но с таким любопытством, будто ей показывали кино.
«Или кто-то ползает там для нее» — раздражалась Лена. Отец же сидел на полу и никуда не смотрел своими синими, как у дочери, морозными глазами. Но иногда мог очнуться, крикнуть: «Серега, не тормози, гони, на полной!» А что дальше — не знал. Морщил лицо, кусал губы и, выбросив вверх жилистую руку, сжимал и разжимал черные пальцы, словно воздух был виноват и ждал наказания. И в этом загадочном его восклицании мелькали и выстрелы и ножи. Но Лене-то что до них было? Она есть хотела до бреда, до исступления. Порой родители так надоедали девочке и надоедал палящий голод, она так уставала томиться, что хватала черный карандаш, красную помаду, подбегала к матери и рисовала ей басурманские брови и коралловый рот. Материно лицо вспыхивало тогда диким весельем, Лена хохотала, прыгала, вешала матери на уши желтые ленточки (из той своей детской косы), замирала, склонив головку, дергала свои волосы, хмурилась, топала ножкой, закрывала платком мать, как птицу. Мать от таких действий заваливалась на бок, Лена сдергивала платок, и мать начинала карабкаться обратно, в сидячее положение. Отец же на все это плевал. Он плакал, положив лицо в ладони.