Вечная мерзлота
Шрифт:
Лена побежала в прихожую, надела ботинки на голые ноги, накинула куртку и выскользнула в подъезд. Подъезд был такой противный, такой за день надышанный, закопченный прогорклым запахом жареного лука, что Лена чуть не заплакала. Она скорее выбежала во двор. Ни одно окно не горело ни в ее доме, ни в доме Полярников. Пока она бежала по подъезду, ветер стих и фонарь замер. Так что, когда она дверь открыла во двор — свет фонаря слабо дрожал на снегу, а снег лежал ровный, новый, красиво и плавно выгибалась у гаражей и деревьев. Деревья же измученно и коряво держали свою пустоту. Холод и тишина. Никто не искал еды. Лена посмотрела на соседний дом Полярников, на свой — все там спали.
Лена пошла в проход за гаражи, не удержалась и с удовольствием наступила в нежный сугроб у гаража. Тотчас снег налез в ботинок и сжал лодыжку девочки спокойным холодом. Лена вылезла из сугроба, посмотрела с интересом на свой след в сугробе — он был один след на весь белый снег двора. Она хмыкнула и пошла дальше за гаражи. Старая яблоня почти повалилась на гаражи. Лена постояла под ней, как под аркой. Мелкий снег, просеянный ветками яблони, тихо падал в теплые волосы девочки, таял, сбегал по шее за воротник. Девочка случайно вспомнила, что весной корявые больные ветки яблони закипают белой пеной мелких цветочков, которые очень скоро осыпают свои слабые лепестки прямо на асфальт.
А потом пошла дальше, в самый сад Гоголя, и, конечно, забыла про яблоню. Горбатый Гоголь стоял в центре черного сада. Сад был узкий и глубокий. Гоголь в нем тонул. Лена знала, что под Гоголем был старинный колодец. «Бедненький, — привычно подумала Лена. — И вверху у тебя, и внизу у тебя», — но не пожалела, как раньше, Гоголя из бронзы. Не увидела, сладко ужасаясь, это узкое вверху-внизу. Над садом тоже висел фонарь на проводах, свет его был слабый, мутный, но шел встречный свет с бульвара, смешивался с фонарным светом, с тенями глухого сада, а снизу ровно и сильно сиял округлый снег. «Прилетел и лег, — сказала Лена тоненько. Почему-то вспомнила Лазуткина и усмехнулась, такие мокрые и красные были губы у Петьки. Она подошла к Гоголю, у него на голове, на плечах выросла белая шаль. Лена стала ходить вокруг памятника, и он поворачивал голову следом, следил хитрыми и больными глазами, как девочка ходит. Затылок ее в свете фонаря казался серебряным.
По бокам постамента были выбиты фигурки человечков. Лена любила одну маленькую девушку в украинском венке; за ней гналась вереница каменных мужчин, Лена подошла и приложила палец к девушкиному личику. Девушка проснулась, посмотрела на своих каменных мужчин вполоборота и засмеялась; смеялась, уходя за угол, уводя за собой.
Слюна во рту стала густой и сладкой, как кленовый сок весной.
— Вот видите! — сказала Лена. — У меня слюни как мед!
Воздух был холодный и большой. „Людьми не пахнет, одной зимой“, — наслаждалась девочка, втягивая в себя воздух. Ей бы хотелось горьковатого сухого запаса дедова ружья, когда оно, настрелявшись в тайге, укладывалось спать на стенку. Но где его взять теперь? Этого не знала истощенная четырнадцатилетняя девочка, да и не помнила она уже ни ружья, ни деда, ни пятилетней Лены, на глинистом горячем берегу с горьковатым тинным вкусом диких уток в маленьком рту.
Ей нравилось теперь не высокое сибирское лето с выстрелами и криками в сосновом бору, с легконогой Найдой, с душным молоком, с… „деда, глянь-ка, что тут у нас?!“ …груздем под ногами, а нравилась такая вот глухая ночь, сама себя освещающая, свободно плывущая во все стороны, с мерцающим розовым небом наверху и прозрачной тьмой внизу; и если быть осторожной девочкой, внимательной, то она попадет туда, туда! Она знает, что может, наконец, проникнуть в другой мир, где ничего нет, нет обиды, прохлада есть, даже мороз. Это не то, что дверь — вон она, за деревом, это не так открывается. Дверь, она разлита
И вдруг она увидела на снегу то, что давно видела, но не замечала. Красивые, торопливые следы маленькой твари. Они тянулись цепочкой и пропадали у черной вишни. Кошка! Лена пошла прямо по следам. Снег тут же набился в ботинки, ногам стало мокро. Лена подошла к дереву вплотную. Она протянула руку, но слегка промахнулась. Рука прошла мимо дерева. Но девочка тут же направила руку прямо и уперлась в шероховатую кору дерева. Она подняла голову и заглянула в путаницу ветвей. Она позвала: „Кис-кис-кис!“ С высоты ей ответил жалобный голос кошечки. Лена вновь позвала, та вновь отозвалась. Кошка боялась. „Дикая!“ — сказала Лена. Кошка не давалась, дикая была. Лена ее знала. Та жила в их дворе, жильцы кормили ее, серенькую с белой грудкой. Лене приятно было ее представлять сейчас, девочка замурлыкала. Кошка в ветвях услышала, появилась на нижней ветке, мяукнула. Лена затарахтела жарко и громко. Кошка потянулась к ней мордочкой, нюхая ее издалека. Лена мурлыкала, взмяукивая от наслаждения. Кошка мягко прыгнула девочке на руки. Она покачала киску на своих руках, умиляясь, как та возится, устраиваясь и прижимаясь, отдавая свое тепло взамен на тепло ее тельца. Она осторожно прижала кошку к себе и, когда та замурлыкала и разлеглась, девочка впилась зубами ей в горло.
„Заинька, попляши! Серенький, поскачи! Вот как, вот как — попляши. Вот как, вот как — поскачи“.
А он был беленький, зимний. На сквозных косточках — розовое мясцо. Жирка совсем не было, Скользила по нежному мясцу белая шкурка.
Зимний был, беленький, нос — розовый, на кончике — крошечная родинка. Как сердце билось, так он и дрожал. Морозные глазки синё-синё смотрели, в глубине мерцал застывший смех, веки трепетали, ресницами помавали. Одно ухо торчком стоит, другое, надломившись, на глаз падает. Заяц дует на ухо, оно слабенько приподымается, и опять на глаз падает. Косой.
А ему, заиньке, хотелось морковушки. Быстрое сердечко колотилось в грудке, а во рту слюни кипели. А потому так хотелось, что она, морковушка, вся развилась в темноте, в тесноте, в мире земли, где не видно (как себя внутри не видно) она там разрасталась, тихая, ее р-раз — за косынку выдернули на свет, каково ей тут, с нами? Все увидели ее, заплясали — она оказалась молодая, длинная, оранжевая. Похрустишь, вяжет во рту сладкий сок. Зайцу самому страстно хотелось морковью быть, так она его поразила. Да он и был. Он для собак был морковь. Только кровь поживее.
Морковь бежала впереди. Заяц скакал за морковью. Собаки, те рвались, брызжа пеной, живодеры едва удерживали поводки: собаки для них были — морковь. Что позади такое — заяц не знал, он был задом повернут к потной беготне; круглым белым хвостиком, снизу чуть порыжевшим от мочи. А мордой грузозубой — в зад моркови. Заяц — грызун. А морковь — землесоска. Живодеры и собаки — мясорвачки.
Морковь любила Деда Мороза. (Не за мешок с подарками, а за блеск старика).
Дед Мороз играл на баяне.
Надоело играть, схватил палку, стал в пол стучать. В паркеты дубовые.
В паркетах люстра заплясала.
А от Дедова стука птички за окном свалились на снег. Свиристели, кажется.
Заяц заплясал под елкой! Елки-то он знал, обожал! Заплясал, заплясал, ушами машет, лапы врозь — всех бы обнял! Дед-то хоть видит, как косой наплясывает? Если из мешка с подарками достанет лодочку с перышком, то это зайцев подарок, а чей же? Заяц закружил на цыпочках, как девочка, а потом затопал, как паренек.