Вечная мерзлота
Шрифт:
Лена доучилась до девятого класса и все еще не умерла от голода. Почему она ходила в школу, неизвестно. Просто она делала все, как раньше. В школе ей, как девочке из бедной семьи, давали бесплатные обеды. Липкий мутный кисель и затхлый коржик, который пахнул молью.
Лена уже привыкла, что от голода у нее болят кости. Болят тонкие худые руки, горло, глаза, и даже, кажется, волосы, Волосы она все время стригла. Целыми прядями. Ей казалось, что они сосут ее мозги, Лена видела, как раздутые, косматые бомжи с развороченными мордами находят еду на помойках. Она пробовала так же. Но эти куски не полезли в горло. Они были липкими, в зеленых волосиках плесени, они уже ушли из этой жизни, их нельзя было — внутрь темного и красного тела, такого замкнутого.
А однажды сосед по дому
— Зацепина…
— Чего тебе? — удивилась Лена и остановилась.
— Мы сегодня курицу ели. Жареную, — прошептал Петька и сглотнул слюну, глядя на Лену горячими черными глазами.
— Дай кости, — сказала Лена, помолчав.
Петька кивнул:
— Там даже мясо осталось!
— Где? Давай! — потребовала Лена.
— Сними трусы, дам кости, — прошептал Петька и шарахнулся, прикрывшись рукой. Он боялся даже Лены.
Лена сказала:
— Лазуткин, я бы сняла, да они у меня одни. Я же не могу совсем без трусов. Дай так кости.
И Лена посмотрела на Петьку в упор, ожидая костей.
— Сволочь, — прошептал Петька, — сволочь! — крикнул он, отбегая на безопасное расстояние.
А Лена повернулась вслед за Петькой и ничего не сказала. Она просто смотрела на него. Когда они были совсем маленькие, то на детской площадке Лена всегда отбирала у Петьки игрушки. Тот ревел и тащился за ней. Но оба об этом уже позабыли.
— Лазуткин, — шепнула теперь Лена, хотя он не мог ее слышать, — Ты алгебру сделал? Дай списать.
Но сказать хотела не это. Просто сама не понимала, что хочет сказать этому мальчику, такому мокренькому, черненькому.
И вдруг голод пропал. Почти всю эту зиму Лена обходилась без еды. Ей хватало стакана киселя и булочки в школьном буфете. Она больше не гонялась за подавальщицей в надежде выпросить объедки от чужих завтраков. Она съедала свою порцию и тихо и прямо сидела на уроках. И чем меньше она ела, тем невероятнее звучала и раскрывалась жизнь вокруг ее тощенького тельца. Ей стало казаться, что через все видимое и ощутимое ею пространство проступают еще какие-то присутствия. То ли другие города. То ли обрывки их названий. Места. О, наверное, туда и ушел ее дед. Вместе с Найдой. Лене туда не хотелось, но было интересно наблюдать шевеления, движения и какие-то атмосферные струения. Если долго не моргать, то виделись и ступени, хоть и разбитые, покрытые мхом, лишайником. Но ни разу не хватило сил не моргать до тех пор, пока не увидится, куда ведут ступени. А один раз увидела странный светящийся бассейн в темном, видимо, подземном, мире. И дворцы, о да, и дворцы, которых Лена никогда нигде не могла видеть. Но от которых можно задохнуться. Седые и мертвые, с травой и мелкими маками в трещинах, с холодными темными залами, с пустыми фонтанами, обхваченными судорожными фигурами, у которых ни носов, ни глаз не было, да и руки-то были не у всех. «Вот крикнуть-то! — думала девочка. — Вот грохнет-бабахнет!»
Лене нравилось после школы подолгу бродить по городу и смотреть на витрины, в которых уже выставили коренастые елочки и разноцветные шары к празднику. В витринах стояли близорукие нерусские Санта-Клаусы, сидели на стульчиках шевелящиеся бабушки с вязаньем. Шары, дожди и мишура, и разноцветные гирлянды огней блистали, медленно кружась в морозных глазах девочки. Она понимала, что все это великолепие принадлежит счастливому времени, которое где-то есть. «Очень даже мило», — думала она, радуясь тому времени, не тронутому обидой. — «А то мы тут все простыли и кашляем, как черти». И усмехалась, озираясь вокруг — грубые и злые высились дома и люди летели сквозь воздух, неся на своих лицах исступленную грусть. Но больше всего ей полюбился один ветреный угол на Новом Арбате, обледенелый и скользкий: на нем красная баба торговала виноградом. Виноград был янтарный, в мутной поволоке, как будто он промерз весь. Весь да не весь — внутри каждой ягоды перекатывался огонь. Иногда подходил какой-нибудь господин,
— Допрыгнешь, получишь… — и вертел гроздь над лицом у Лены. Лена подпрыгивала, но господин поднимал гроздь выше. Лена прыгала выше, но гроздь, качаясь, кружась, вновь уходила вверх.
Лена смотрела в глаза господина. Тот смеялся. Лена смеялась, убегала. Все было кончено. Отбежав, кричала гражданину: «Козел!»
И этим вечером Лена пришла домой усталой. Привычно ныли кости. В голове кружились красивые картины. Легкие были полны холодного воздуха. Лена походила по комнате, попела тоненько мотив из магазина и легла спать на полу под батареей. Там, на старом матрасе она и спала у горячей батареи. Под самым окном. Ей нравилось, что и батарея горячая, и из окна несет холодным, свободным воздухом, от которого никогда не бывает грустно.
Лена проснулась внезапно. Ночь была глубока. На улице ветер был. Потому что из окна веяло его зимними струями. Обдувало девочке ноги. Какие-то части тела были теплыми, какие-то горячими, те, что прижаты к батарее, а ноги в мятном холоде. Такое брожение температуры по всему телу девочке нравилось и раньше. Но сегодня было что-то особенное. Будто бы в ней, в той глубине, которую она никогда не видела, но о которой часто думала (как я живу в себе, внутри себя?), включили часики. Какие-нибудь китайские, за сто рублей, из подземного перехода, из ларька… Нет, не так. В ней включилась лампочка. И стала тихо разгораться.
Мать храпела. Вдруг повернулась со стоном и стала говорить своим прежним голосом. Лена даже задрожала. Но, как ни старалась слов разобрать не могла. Видимо эта мать встретила во сне ту себя, с вечерними глазами. Отец плакал сам по себе, убегающим голосом молил кого-то. Мать вдруг тоже заплакала, тоненько, и тихо. И вдруг сказала простым голосом: «Господи, Господи…» А отец отозвался ей легким, удивленным восклицанием. Эти родители встречались только ночью, на тропах сновидений своих, но, чем занимались, днем не знали. Даже если они и уговаривались ночью оставить очевидные знаки своих ночных встреч, чтобы днем, наткнувшись на них глазами случайно, все вспомнить… то днем они не знали, что нужно что-то вспомнить, не узнавали знаков, не видели ничего… Не любила Лена просыпаться и подглядывать за их тайными ночными встречами. Бывало днем подводила одного к другому бесчувственному, вкладывала руку в другую руку, поворачивала их лица друг к другу, но стоило их отпустить, они разваливались на две части, ползали и скулили, каждый сам по себе.
Но они сейчас были не здесь, а помимо них, остальной мир молчал. Только в батарее иногда ворочалась кипящая вода. Лена встала с матраса и приникла к холодному стеклу окна. Грудь тотчас онемела. А ногам, наоборот, стало больно от горячей батареи. Тишина заоконного мира поразила Лену. Темный двор освещал фонарь, висящий на проводах прямо над двором. Девочка вспомнила, что только что — видела этот фонарь во сне. С любопытством она стала смотреть на фонарь. Оттого, что он был без столба, висел на проводах, натянутых над двором, казалось, что его спустили прямо с неба.
Небо было мутно-молочным, розовым. Над прозрачной чернотой двора оно казалось густым. Внезапно из-за угла с Мерзляковского переулка налетел ветер. Фонарь завизжал, стал бить своим светом по темным стенам соседнего дома (в котором давным-давно умерли полярные летчики). Свет фонаря метался, и тугие струи бегущего снега, попадая в его свет, как будто вскипали, сверкая и мечась. Лену поразило такое обилие безмолвных движений в ночи. Тела родителей, простертые на грязных одеялах, были почти мертвые. Голоса, курившиеся над их губами, не имели ни смысла, ни особого движения, не будут иметь завтра продолжения, ничто вокруг не отзовется на них, бездушный снег и ничейный свет носились в ночи, как хотели, им было вольно, безбольно. Они бились в стены, навевали сугробы, гудели в железных гаражах и, как хотели, мотали деревья.