Вечная мерзлота
Шрифт:
И тогда он заговорил. Голос у него оказался низкий, густой, с глубокими обертонами. Язык мне был непонятен. Ясно, что цыганский язык. Во мне всего маленькая капля цыганской крови. Не понимала я по-цыгански! Но он говорил. Он говорил со мной, и я знала, что именно он говорит мне. Я вспыхивала и отворачивалась. Но потом, поддавшись его мольбе, поворачивала к нему свое лицо и слушала и смотрела. И обоняла. Иногда я сердилась, а порой смеялась, и он смеялся со мной легко и нежно. Один раз я очень-очень рассердилась, но голос его стал властным, и я не посмела ослушаться.
Цыган, все так же не касаясь меня, подтянулся к моему лицу, и уперся одной ногой в столик, другой в зазор между полкой и стенкой купе, так что его ягодицы оказались над моей грудью, а огромный член у меня над лицом. Руками же он упирался в боковую стенку над моей головой. Я не смела роптать. Ведь он ни разу не прикоснулся ко мне.
Член, подрагивая, стал бродить над моим лицом, слепой, он не мог найти меня. Но вот я неосторожно вздохнула, и член мгновенно коснулся моих губ. Касание это было таким быстрым, что я не успела его осознать, я лишь захлопала глазами и тяжело задышала, а член уже так же легко коснулся одной моей ноздри, а потом другой, после чего напрягся, став еще больше, натянув все свои кровяные
После этого цыган осторожно отполз в прежнюю позицию, то есть навис надо мной, держась на локтях и вновь заговорил. Теперь речь его была тягучей, и от нее по телу разлилось приятное тепло и не мучительное, а сладкое томление. Я почему-то поняла, что уже вечереет. А! это в открытое окно потянуло степной свежестью, которая всегда меня удивляла. Речь цыгана слилась с этим движением сладко пахнущей степи, и я никак не могла понять: слышу ли я голос мужчины или вдыхаю пряный степной ветер.
Утром, проснувшись, я мгновенно открыла глаза. Я не могла шевелиться — я была плотно замотана в простыню. Как мумия. В полуприкрытое окно вливался утренний аромат степи. Мне почему-то стало нестерпимо противно ощущение простыни на моей коже. Я сбросила ее, постояла с минуту и сбросила шорты и майку. Я походила по мягкому ковру купе, потом остановилась перед дверным зеркалом. Мне захотелось прижаться к себе, я прижалась к зеркалу. Оно было восхитительно холодным и томление мое слегка утихло. Я открыла окно, влезла на столик и высунулась по пояс в степь. Сладкий ветер бил меня в голую грудь, небо было бездонно синим и порыжевшая от зноя степь лежала вольно и спокойно и ей не было конца.
Я слезла со столика, закрыла окно и позвонила проводнице. Я попросила холодного чаю с лимоном. Увидев меня голой, проводница вспыхнула и пролепетала: «Разве так можно?» Я внимательно глядела ей в глаза. Зрачки ее пульсировали. Неужели она не помнила те древние времена, когда мы ходили голыми и лето облипало нас с ног до головы? Мы были счастливы тогда. Я надела майку, чтоб не смущать вагонную барышню. Чай с лимоном все испортил. От него все слиплось внутри, да и майка жгла мне кожу. Я ее выбросила в окно. Потом я села на кровать и заплакала.
Я стала гладить себя, но это было обидно. Я упала на кровать, бессильно свесив одну ногу на пол, и пролежала так довольно долго, ощущая, как сквознячок приятно остужает промежность. Через несколько минут я металась по купе, как бешеная кошка. Жилы мои ныли так, что хотелось их полизать. Промежность горела. Я потерлась лобком о край столика и зря: неутолимое ровное жжение ощутила я в вульве, промежность увлажнилась и я брезгливо ее вытерла полотенцем. Полотенце я выбросила в окно. Если б могла, я б содрала с себя кожу и тоже выбросила в окно, в убегающую степь, в лето. И тут взгляд мой упал на столик. Каким-то чудом я не задела его — блюдце с молоком. Оно стояло посреди столика, молоко тихо плескалось в нем, достигая лишь золотой каемки, за ночь не пролилось ни капли. Я вдруг сразу успокоилась. Мне стало тихо, тепло и уютно. Так тепло бывает зимой, после мороза в натопленной комнате. А мне стало тепло посреди жары… Я легла на сбившуюся постель и от нежности обняла подушку. Я ее ласкала, как кошку. Потом я засмеялась и отбросила ее. Я лежала, закинув нога на ногу, глядела в потолок и насвистывала веселенький мотивчик. И вдруг взгляд мой упал на сетку для полотенец. Черный бархатный футляр был на месте. Я улыбнулась и, выгнув спину, протянула руку и оттянула сетку. Футляр шлепнулся ко мне на живот. Он раскрылся. И из него, изящно струясь, вылилась тонкая серо-голубая змейка.
Цыган украл мое колье и подложил змею, чтоб убить меня!
Змейка полежала на моем животе, а потом заскользила вверх, по груди, к моему лицу. Она, подняв маленькую головку, осмотрела мое лицо, а потом уютно обвилась вокруг моей шеи. Мне кажется, мы с ней уснули. Или же это был обморок. Когда я очнулась, я все еще лежала, а змейка дремала, обвившись вокруг моей шеи, наподобие колье, и уткнув мордочку в мои черные спутанные волосы. Я посмотрела в зеркало. Светло-голубая с серебристым бледным рисунком, она неплохо смотрелась на моей смуглой коже. Жаль, если она разозлится и убьет меня. Я осторожно натянула шорты и стала искать майку. Вспомнив, что выбросила ее в окно, я надела рубашку с глухим воротом. Рубашка, видимо, пробудила змейку, та легко скользнула с моей шеи и протекла по левой груди на живот. Там, помедлив, она проползла по пояснице на спину мне и по позвоночной выемке поднялась наверх, на плечо. Заглянув мне в лицо, она скользнула на правую грудь и вновь отправилась вниз, но теперь не остановилась на животе. Она скользнула между ног, проползла между ягодиц, вернулась в пах, пару раз обвилась вокруг левой ноги и стрельнула вверх, где нежно оплела мою шею. Все ее движения как бы оставались на моем теле, прохладные, почти неуловимые, не движения, а мечта о движениях, они возбуждали кожу. Сердце мое бешено колотилось. Змейка подняла головку и поднесла ее к моему рту. Она прикоснулась к моим приоткрытым губам и вновь заскользила вниз, по груди, по бешено бьющемуся сердцу, по животу — в промежность. И не успела я ничего понять, как она легко ввинтилась во влажную вагину. Я даже не успела сжать ноги. Она была во влагалище. Я упала на постель, широко раздвинув ноги, тужась, будто хочу родить ее, но она скользила во влагалище, массируя шейку матки, и терлась чешуйчатым телом о стенки влагалища, которое содрогалось все сильнее. Чтоб не закричать, я прикусила простыню. Беспрерывные взрывы оргазма буквально оглушили меня, а она продолжала резвиться в уютном тесном влагалище. Остренькой мордочкой она касалась шейки матки, обвивалась вокруг нее, сплеталась немыслимыми узлами, каталась по влагалищу; я давила себе на живот, пытаясь выдавить ее, я пыталась достать ее рукой, я знала, что скоро умру от беспрерывно длящегося оргазма. Сжав ноги, шатаясь, держась за живот, как беременная, я сползла с постели и тут взгляд мой упал на блюдце с молоком. Я вдруг увидела черные спокойные глаза с отливом в синеву. Сняв шорты, я широко расставила ноги, раздвинула внешние губы, поднесла блюдце с молоком к самой вагине. Я почувствовала движение, струение вниз и через мгновение змейка, высунув головку из влагалища, пила молоко. Я осторожно отвела
Я чувствовала томление в крови. Будто вместо крови в жилах моих текли вино и мед. Когда объявили Москву, я не стала высматривать в окне Диму. Я знала, что он придет со своей худосочной розой и собачьей тоской в глазах. Что он будет тих, внимателен, чтоб не травмировать меня перед разводом. Дима хочет разойтись со мной миром.
Когда поезд остановился и редкие пассажиры нашего СВ, диковато поглядывая на меня, потянулись к выходу, я достала черный футляр, открыла его и серебристо-голубая змейка тут же скользнула мне на грудь, уютно обвила шею. Я пошла по узкому коридору, томясь сама от себя. Я была мед, вино и капля яда. Я знала, что сегодня же Дима будет клянчить, ныть и вновь клянчить, чтоб я все забыла, чтоб осталась с ним, чтоб не разводилась. И я даже согласна была не разводиться с ним, ведь когда-то я влюбилась в его золотистые брови. Но я поставлю одно условие: когда я принесу домой очередной украденный сырок, или ложку, или духи, или Бог знает что, в тот же день мой любящий муж отправит меня на Волгу, на остров Чардым, в мой дощатый домик, где клеенка на столе вытерлась до белизны, где косенькое окошко, из которого видна Волга, где я могу сидеть в оцепенении и глядеть, как движется древняя неразгаданная река. За это я вернусь к нему снова. Обещаю.
Но куда она движется?
И куда ушли по ней цыгане?
Цветок
Гаврилюк проснулся с какой-то тревогой на душе. Он отодвинулся от потного бока жены и потянулся. Но тревога на душе не проходила. Гаврилюк встал и подошел к окну. Брезжила весна. «Это от нее тревога», — понял Гаврилюк и пошел в уборную. А вот поссать-то ему и не удалось!
Не знаю плохо это или хорошо. Гаврилюк ведь был народным депутатом. И вот, стоя над унитазом, он сердито стал нащупывать кожистую свою колбаску. Нащупав твердое и тонкое, Гаврилюк замер. Очень твердое и очень уж тонкое. Как длинненькая палочка. Не веря своим ощущениям, но уже тихо боясь, Гаврилюк продвинул пальцы дальше к концу своего бесценного члена — но длинное и тонкое заканчивалось какой-то ерундой — какими-то мягкими тряпочками, невозможными в этом месте! Гаврилюк заставил себя посмотреть на это! И крикнул. И пернул! Вместо члена там был цветок! Лютик окаянный! Крича и пердя, Гаврилюк выбежал из уборной.
Он влетел в спальню и прыгнул на жену. Он больно, больно ударил ее в живот.
— Алена! Алена! что это! — визжал Гаврилюк.
Алена Гаврилюк вся в мелких черных кудряшках, пошевелила полным телом и, не раскрывая глаз, вытянула губы трубочкой, чтоб догадливый Гаврилюк быстренько вставил туда утренний член свой.
Алена Гаврилюк была общественница, но, правда, нимфоманка. «Страстная женщина», — говорил Гаврилюк друзьям-депутатам, и те понимающе кивали.
Но сейчас, стоя над большим, обвислым лицом Алены, обрамленным потными кудряшками, он не знал, что засунуть в рот супруге. Не осознавал он весь размах своего крушения. Но догадался, что если поганый лютик не отпадет и его небольшой, но крепкий кривоватый член не вернется на свое место между двух седых обвислых яиц, то Алена неизбежно уйдет от него к одной феминистке Жанне, голосистой и жизнерадостной женщине, которая давно уже сманивала Алену от Гаврилюка. И Алена смеялась, топталась на месте, прикрывая рот ладошкой. Но смотрела, сука, на феминистку! Смотрела! Ни одна жена не потерпит от мужа, подобного хулиганства. Утрата Алены была чудовищнее, чем цветение лютика между ног Гаврилюка. Гаврилюк решил обмотать свою длинную дряблую шею зеленым шейным платком. И таким образом, хоть на миг забыть про свой цветок. Хотя бы верхняя часть Гаврилюка была в порядке. Он убрал ногу с живота жены и побежал к зеркалу. И зря. Желтенький цветочек с блестящими и как будто липкими лепестками так мило цвел под животом! И, какой, к черту, шейный платок! «Опыты понаставили, — с тоской понял Гаврилюк. — Допрыгались! Из людей уродов делают!» Но тут же подумал следующее: «Надо думать не о себе! Черт с ним, с лютиком, люди и без ноги живут, и без руки. Я должен думать о других, о Алене Гаврилюк!» Гаврилюк побежал на кухню. Ничего похожего на член, он, конечно, там не нашел. На всякий случай он схватил соленый огурец и полкруга краковской колбасы. Но он знал, что если сунет в рот супруге краковскую колбасу, то та ее просто сожрет. Глаз не разлипая. Поэтому Гаврилюк засунул ей в рот палец, на, мол, пососи! Жена приняла это за приглашение к любовной игре, и радостно прикусила палец. Гаврилюк взвыл и заплясал. Жена, смеясь, отпустила палец и разинула рот, высунув язык и поводя им из стороны в сторону. Гаврилюк понял, что больше всего на свете он сейчас хочет ссать. Но ссать было нечем. Ебаться нечем. Ссать нечем. Жизнь рушилась, Гаврилюк в отчаянии рухнул на жену и стал мять ее и тискать, как бы лаская. Супруга открыла коричневые глаза и уставилась на Гаврилюка. Как бы вспоминая его в лицо. Она, когда засыпала, все забывала, а когда просыпалась, все заново вспоминала.
— Сейчас, сейчас, — бормотал Гаврилюк, — здравствуй, Аленушка, это я Гаврилюк, сегодня по-новому будем любиться!
— По-новому? — обрадовалась Гаврилюк, припоминая вчерашние ласки. — Ты Гаврилюк! А как, Гаврилюк? Как будем любиться-то?
— Вот сейчас узнаешь, — бормотал Гаврилюк, подавляя злобу, — Ты глаза-то закрой, Алена, а то неинтересно.
Жена послушно закрыла глаза и разулыбалась. Хотелось полоснуть ее бритвой. Но Гаврилюк очень боялся феминисток и все-таки по своему любил жену. Он решил ее привязать. Но такую тушу привязать было невозможно. И он привязал ее руки и ноги. Супруга радостно ржала. Гаврилюк засунул огурец ей в пизду.