Вечная мерзлота
Шрифт:
Я жду темного предрассветного часа, когда слепошарый идиот осторожно встанет с кровати и начнет шарить ногами по полу в поисках тапочек. У идиота зрение минус шесть, а то и семь, а то и восемь. Нашарив тапочки, он бредет темным коридором, а в кабинете он врубает нещадный свет. Он припадает к черному оконному стеклу, и очки ему не нужны, он все равно ни черта не видит.
Он не видит, что его голая баба уже ждет его у своего окна. Он не видит, что его баба абсолютно, совершенно голая. Голее не бывает. У нее даже голова голая, круглая, безволосая. Он видит только бабин силуэт, который через всю эту ледяную черную громаду непостижимой ночи тонко и слабо теплится. Он сам становится силуэтом, голым, одиноким, мужским силуэтом, припавшим к злой зиме, к окну.
А запотевший от страха Виталик, чудом не сшибившись лбом с идиотом, трусит
Я жду его, как никогда в жизни не ждала. Никого в своей жизни. Даже молоденького кандидата гордой истории СССР.
Он приносит с собой этот запах. Запах пропасти.
Не знаю я, что они думают там, у себя. Видят они меня, нет ли? У них окна напротив наших. Я не устаю надеяться. Сил очень мало. Как только ночь, в самый глухой час встаю, поднимаюсь, как могу. Когда все спят на земле, за всеми стенами спят как убитые, подхожу к окну: уцеплюсь за стул, стул перед собой двигаю, так и подхожу помаленьку. И радостно мне становится — вон в доме напротив нашего — окно, свет всю ночь у них там. Там человек один одинокий не спит. Как я он. Подходит к окну, смотрит на меня. Я ему махаю, кричу ему. Знаю я, через ночь, через двор — не услышит. К тому ж ветер на нашей-то высоте на такой. Высунься, сам увидишь. Я одна осталась. Еды у меня пол-бородинского, огурец. Хоть бы пионеры какие-нибудь пришли. Да сказали, нету больше пионерской организации. Поэтому двери мои заперли два моих внука — Пашка и Петька. Когда уходили, сказали: «Прости-извини, бабка, зажилась ты сильно, а мы — слесаря, нам жить и жить, нам квартиру надо продать пополам, потому что мы молодые. Мы вернемся, найдем тебя мертвую на полу. Похороним по-человечески». А ты, человек в окне напротив нашего, ты почему не спишь-то? Каждую ночь я подхожу к окну, я думаю — может его тоже закрыли, того человека-то? Как помочь ему? Машет он мне, или мнится? Видит он меня? Я уж забыла, сколько мне лет, годочков. Восемьдесят было на Покров. Да только где тот Покров. Еще тогда был, когда не праздновали, зато пионеры ходили, старикам сильно помогали. Придут пионеры, в красных все галстучках, в рубашечках, газету мне почитают, кашу манную наварят, прелесть. Не угадаешь, как они там все — снаружи-то, люди-то? Лысая совсем, без волос уже. Челюсти и те сломались, пластмассовые, хорошие были челюсти. Одежа вся свалилась с меня. Пускай. Одно хорошо — в комнатах тепло. Пускай этот человек увидит, какая я стала в старости. Пускай этот человек догадается, что кушать хочу. Пускай придет, газету почитает, хоть пускай и поорет, поругает, а то, возьмет, принесет старенькой бабушке хлебушка и молочка.
Цыган
«Ай нэ-нэ нэ-нэ нэ-нэ нэ-нэ»
Я ехала из Саратова. Там, на Волге, на острове Чардым уцелела мамина дачка. Я все собиралась попросить Дмитрия отремонтировать ее, да все откладывала, и теперь она должна была рухнуть. Я родом с Волги, и это все, что у меня осталось от детства. Пару недель каждое лето я провожу там. На кухоньке, за самодельным кухонным столом, перекошенным от лютых морозов (дача не топится зимой), я пью кофе и смотрю на Волгу. Клеенка в красную клеточку почти вытерлась посередине и растрескалась на сгибах. Обнажив рыжеватую нитяную основу. Я не меняю клеенку, хотя она и скукожилась после одиноких нетеплых зим. Обстановка на даче такая нищая, что я не боюсь воров. Пару раз находила следы пребывания бомжей, но, к счастью, они не спалили домик. Может оттого, что он на острове, занесенном непроходимым снегом. Так или иначе я находила засохшую грязь, которая страшно воняла, когда я отмывала ее, выбрасывала пустые бутылки и какую-то жуткую рванину. Казалось, что отсюда, решительно сбросив с себя все, эти люди делали шаг сразу в лето. Сторож острова сказал мне, что это не бомжи. «Цыгане, — говорит, — цыгане здесь ночевали, а ушли по Волге на ту сторону». И мы оба поглядели на стеклянную громаду сонной реки. Словно бы она не становится ледяной и снежной. Словно цыгане ушли по воде. Словом, домик должен был рухнуть. Муж мой Дима должен был меня бросить. Я ехала из Саратова,
С Димой мы женаты три года. Дима, как теперь говорят, «бык». Выходя за него замуж, я польстилась на деньги. У Димы бизнес, связанный с недвижимостью… Эго умное животное возило меня в Италию, Францию, Грецию, Египет. В Египте я увидела ласточек. Это было зимой. Ласточка сидела на ветке и смотрела на меня, выпятив грудку. На лобике у нее была проплешина, похожая на крошечную стрелку. Именно такая проплешина осталась у птенца, когда он выпал из гнезда и бродячий кот царапнул его по голове. Если б я не поймала птенца раньше, кот сожрал бы его. Я посадила птенца обратно в гнездо, и стая ласточек еще долго металась в высоком синем воздухе, остро крича и пикируя вниз так близко от моего лица, что я ощущала ветер. Я вспомнила, глядя в глаза-бусинки, бессмысленные птичьи глазки — летом ласточки прилетают домой, в Россию. На Волгу. На остров Чардым. Это была она — та ласточка.
Дима сказал:
— Хочу я знать, на ком я женился?
Он сказал:
— Что в тебе такое? О чем ты думаешь?
И еще. Он сказал:
— Ты фригидна.
Я ехала в СВ (я боюсь самолетов) и я знала, что еду к концу своей прекрасной и богатой жизни, к которой я так легко и безответственно привыкла. Я красива. Не как долговязая «сушеная» модель, а скорее как смазливая куколка из мексиканских сериалов. Во мне течет капля цыганской крови.
Дима сказал:
— Когда ты вечером, после «этого» идешь в ванную, у тебя походка, будто на тебе цыганская такая, длинная юбка. Черте-че, почему ты фригидная-то?!
Дима сказал:
— Когда я тебя увидел, я прямо обалдел. Эта ужалит, я понял. А ты — как бревно.
Я выкупила все купе и тихо радовалась своему одиночеству, радовалась, что на кровати напротив не будет шарахаться чужой, никто. Поезд, набитый людьми, вокзалы с грязными толпами, все это не ко мне, мимо. Жидкий чай в стакане. Стакан в подстаканнике. Ложечка ноет, степь летит, жара, радио — хочу включу, хочу — выключу. Полный покой, но и движение. Так было и в детстве. Только там была Волга. В полдневный зной оцепенело сидеть на краю великой бездны и следить неустанно за неостановимым течением вод. Твое короткое, как детство, оцепенение и ее темное, древнее движение мимо тебя. Однажды я сделала интересную штуку. В гастрономе «Новоарбатский», купив кой-каких продуктов, я задержалась в молочном отделе и схватила жалкий серебряный сырок глазированный. Он тут же начал таять в горячих пальцах, его тушка показалась мне живой, и от страха, что он растает, я его сунула в перчатку…
Дома, вынув размякший сырок из перчатки, я молча показала его Диме.
— Украла, — сказал он, и я ахнула.
Откуда он узнал?
— Ты все время что-нибудь тыришь, — сказал Дима, — ты же клептоманка.
Я отступила от него на шаг.
— Чего ты удивляешься? Я плачу, хожу, все знают. Я балдею, как ты тыришь духи, часики…
— Я этого не знаю, — сказала я.
— Ясное дело, не знаешь, — согласился Дима. — Ты многого о себе не знаешь.
Он широко, с каким-то скулежом зевнул и ушел на кухню досматривать футбол.
И вот теперь я ехала в Москву из своего голубого летнего домика под Саратовым, и я знала, что на перроне будет стоять Дмитрий, что он вяло чмокнет меня в щеку и мы быстро пойдем к машине, а дома… дома он скажет, что я свободна. То есть — могу убираться, куда хочу. Мы испробовали все. Он приводил домой девок, от шикарных шлюх до привокзальных бомжих. Он поил их «Вдовой Клико» и трахал на нашей кровати, одев в мое белье. Он приводил для меня мужчин и заставлял меня кататься с ними по туркменским коврам. Он снимал нас на видео и потом показывал мне. Он водил меня к сексопатологу, которому самому нужен был сексопатолог или хотя бы психотерапевт.
И вот он сказал: «Поезжай на Волгу, отдохни. А когда вернешься, займемся разводом». Он был удивительный человек. Он изъяснялся исключительно телеграфным стилем, словно ему было жалко тратить слова. Его тело было умнее, богаче, мудрее его самого. Медлительный белесый великан с золотыми бровями, он в своих жилах нес не кровь — вино. Я же имела только видимость тела. И, как злая шутка, тело было сексапильным, матовосмуглым, небольшим, с маленькими упругими ягодицами, трогательной торчащей грудкой, с округлым, нежным животом, внизу которого, у самого лобка темнела маленькая родинка.