Вечный колокол
Шрифт:
От этих мыслей кружилась голова. Волот чувствовал, что прав. Знал, что прав. И оттого, что он как раз и есть такой человек — по рождению, по крови, по силе, по своему нраву — становилось страшно, и вместе с тем сладко ныло в груди.
Утром, несмотря на бессонную ночь, он поднялся с постели бодрым, полным сил: перед ним появилась цель. Не призрачное и непонятное желание победить бояр, стать таким, как отец, достойным его продолжателем, укрепить объединенную Русь. Нет, теперь он знал, как это надо делать: добиваться власти. Абсолютной, безраздельной власти. Такой, которой
Дядька принес ему теплой воды для умывания, но Волот даже не пожелал ему здравия, настолько поглощен был своими мыслями: внутри все бурлило и рвалось наружу жаждой деятельности. Князь склонился над серебряным тазом, плеснул воды себе в лицо, и вдруг с ним что-то произошло: звук стекающей, капающей воды заворожил его на мгновение, серебро шевельнулось под всколыхнувшейся волной, и солнечные блики со дна и с неспокойной поверхности воды заплясали в глазах цветными, как оконные стекла, пятнами. Зрение замутилось, темнота глянула из таза, и в ней мелькнул снежный берег Волхова морозной, звездной ночью. Волот вспомнил! Вспомнил, почему слова волхва и шамана Млада Ветрова показались ему правдой! В ту ночь, накануне веча, когда князь спас татарчонка! Человек с ножом, который вышел ему навстречу из толпы! Тот, который так напугал его, сказав, что спасенный мальчик когда-нибудь отравит князя. Странный человек, непохожий на других человек, которого так хотелось назвать чужаком…
Волот опустил руки в воду, и по спине, как и в ту ночь, пробежали мурашки… Дядька же, стоящий подле, шептал одними губами:
— …от колдуна, от ведуна, от колдуньи, от ведуньи, от черного, от черемного, от двоеженова, от троеженова, от двоезубого, от троезубого, от девки-пустоволоски, от бабы, от всякого злого находа человека…
Наваждение исчезло, но настроение изменилось. Что Волот себе вообразил? Что он придумал? Какая безраздельная власть! Когда кругом творятся непонятные и страшные дела, когда затаившийся враг сужает круги вокруг Новгорода? Когда безнаказанно убивают волхвов? Когда странные люди и странные силы ходят рядом под чужой личиной?
— Что ты там шепчешь? — недовольно спросил он у дядьки.
— Да как обычно, княжич. От морока разного помогает…
Волот рассмеялся:
— Да ты, может, волхв? Вон, и волхвов морочат, а ты хочешь шепотком от морока меня защитить?
— Не скажи, — дядька обиделся, — все знают, слова здесь не главное. Главное — любовь. Если любишь и добра желаешь, любое слово и от морока поможет, и от смерти спасет.
— А что это ты вдруг решил, что меня кто-то морочит?
— Да уж больно лицо у тебя было… злое…
12. Обвинение
— Младик…
Млад сглотнул: в голосе Даны было столько нежности, и страха за него, и любви…
Он лежал в столовой, на широкой лавке, но под него постелили перину, и, похоже, не одну — он просто утопал в мягком пухе. Над его головой горела лампа с прикрученным фитилем, а на столе, освещенном единственной свечой, шумел самовар, и Ширяй, как всегда, читал книгу.
Свет резал глаза, в голове колыхалась тошнота, и ожоги под повязками горели так нестерпимо, что хотелось плакать.
— Ты
Он побоялся говорить и кивнул одними глазами.
— Ты хочешь пить? — шепотом спросила она.
И тут он понял, что мучительно, невыносимо хочет пить!
Ширяй сорвался с места, услышав вопрос Даны, и с разлета грохнулся на одно колено перед изголовьем Млада.
— Млад Мстиславич! Ты здесь… Наконец-то! Где ты был? Мы искали тебя, мы с Добробоем поднимались наверх и искали тебя! Темный шаман, с медицинского, спускался вниз, и тоже не нашел! Где ж ты был так долго!
Каждое его слово било по голове, словно молоток. Они сами поднимались наверх? Одни? И у них получилось?
— Тише, — Дана толкнула Ширяя в бок острым кулачком, — что ты орешь?
Но на крики Ширяя из спальни вышел Добробой: глаза его опухли и покраснели, он слабо улыбнулся Младу, подойдя к лавке, и смахнул слезу.
— Млад Мстиславич… Ты… Нам рассказали про тебя все… и про Мишу… Про огненного духа тоже рассказали. Ты не беспокойся, Мишу род забрал к себе, — Добробой громко всхлипнул, — и духи нам сказали, это все равно, что его христиане похоронят…
Боль, куда острее, чем от ожогов, разлилась в груди: Миша. Там, наверху, Млад не думал о том, что видит его в последний раз. Он вообще ни о чем не думал…
— Да замолчите вы! — прикрикнула Дана, но тут же перешла на шепот, — вы что, не видите? Дайте воды немедленно и закройте рты! И ходите на цыпочках!
Добробой виновато прикрыл рот рукой, Ширяй пожал плечами и направился к ведрам с водой, стоящим у входа.
— А может, чаю лучше? — на всякий случай спросил он.
— Пока воды, — ответила Дана, повернувшись к двери, и Млад заметил, какие темные тени лежат у нее вокруг глаз.
Она поила его через соломинку, чуть приподнимая его голову над подушкой, а он не мог напиться, и не мог долго пить — ему казалось, след от удара огненного меча, прошедшего через грудь, от левого плеча к правой подмышке, вспыхивает белым пламенем от каждого глотка.
Потом приходили медики, обрадованные тем, что Млад пришел в себя, шутили, подмигивали, надеялись его расшевелить и обещали, что после перевязки он сможет уснуть. Млад не очень им верил, особенно во время перевязки — если бы на него не смотрела Дана, он бы, наверное, кричал, хотя даже легкий стон отзывался в голове отзвуками грома, который едва не убил его при встрече с явью. Однако, когда медики ушли, боль на самом деле немного успокоилась: мазь, которую клали на ожоги, хоть и воняла отвратительно чем-то вроде псины, но действовала.
— Хочешь, я сама буду тебя перевязывать? — спросила Дана, вытирая ему лицо.
— Хочу, — ответил Млад. Пожалуй, это было первое слово, которое он сказал.
— Зачем ты это сделал, Младик? Что ты хотел доказать?
— Не знаю…
— Надеюсь, ты хотя бы перестал винить себя в смерти мальчика?
— Не знаю…
Млад на самом деле не знал. Ему некогда было об этом подумать, боль выбивала из головы все мысли и не давала передышки.
— Ты был без сознания почти двое суток. Два дня и ночь. Я испугалась.