Вечный сдвиг. Повести и рассказы
Шрифт:
– Так что-о? – передразниваю ее я, тем самым подавляя в себе вдруг возникшее любопытство.
– А то, что она сказала: «Мы к ней ходим, так пусть теперь она придет к нам. Мы тоже старые и больные. Она много из себя ставит. Умри мы, она не удостоит нас вниманием. Пусть придет к нам, пока мы живы». Лиза, она требует, чтоб ты к нам пришла.
Хайка двигает рукой – видимо, достает носовой платок из манжета, чтобы утереть лицо. Взопрела от собственной смелости. Вызвать меня к себе равносильно требованию простолюдина привести к нему в дом генерала. И это так и есть. Я не скрываю своего превосходства, но и не лицемерю, как демократы. Да, я позволяю им навещать меня в праздники, но не чаще, я принимаю их скудные подношения, я многое могла бы отдать
О господи, зачем она совершала этот подвиг, зачем пришла и капает мне на мозги! Остались бы дома с Басей, перемыли бы мне косточки и съели бы пирог в честь моего рождения. Все это липкая чушь, «дробноска», как говорили поляки в лагере, или, пожестче, «дробязг», все это далеко от меня, дальше, чем Марс и Венера, и все-таки, положа руку на сердце, я волнуюсь.
Я знаю, что с уходом Хайки уйдет и это, растворится в шарканье ее шагов, и наступит блаженный покой тишины, в которой пурпуром вспыхнет капор рембрандтовской старухи, не станет времени, ватное пространство полумрака убаюкает меня в кресле. Назойливые мухи человеческих страстей впадут в зимнюю спячку, и до следующего праздника, в который, надеюсь, не придет уже и Хайка, обиженная за Басю, мне будет обеспечен блаженный покой.
Хайка напряженно ждет моего ответа, я угадываю признаки этого молчаливого ожидания в том, как позвякивает ложка о блюдце, не поставленное на поднос; кажется, чашка, ложка и блюдце сделались одушевленными в Хайкиных руках, и они ждут моего слова. Серьезность, с которой Хайка относится к разрыву (будто хоть когда-то мы представляли собой нечто целое), повергает меня в томительный полусон. Я закрываю глаза с надеждой вздремнуть. Я знаю, что Хайка способна просидеть всю ночь в ожидании моего слова. Почему, ну почему ей так это важно, не пора ли перестать мельтешиться и взглянуть в глаза вечности?
– Серафим Петрович был добрее, – прерывает паузу Хайка.
Из каких задворок памяти она веником вымела моего мужа? Он, как никто другой, изъеден червем времени.
– Из всей семьи ты самая жестокая, – не отступает Хайка. Она надвигается на меня, как танк, как следователь, но не тот, что разоблачал Раскольникова, тот умница, аристократ…
– Иди домой! – кричу я на Хайку и приподнимаюсь в кресле.
– Я отвезу тебя на такси, – шепчет она; верно, поклялась перед Басей, что выудит меня из дому, и под этим предлогом явилась ко мне. На что она рассчитывала? Полное отсутствие воображения могло толкнуть ее на этот бессмысленный шаг.
– She kills me, – шепчу я, погружаясь в кресло, но оно не желает принять мое тело, впивается в лопатки. Мне плохо. Черные глаза навыкате сверлят меня, и я перевожу взгляд на старушку. О ужас! Меркнет пурпур капора, пелена застит свет, какую муку я принимаю в свой день рождения, кажется, страшнее той, что приняла матушка восемьдесят три года назад. И все это дробязг, чепуха, которой могло бы не быть, если бы не приход Хайки. Я ловлю себя на том, что испытываю желание спросить у Хайки, который час. Но она восприняла бы это по-своему: иди вон, свидание окончено. Но я-то на самом деле хочу знать, который час. Хотелось бы, чтоб была полночь, тот счастливый миг, когда умирает день и луна озаряет безлюдье, когда кошки, почуяв свободу, стонут под окнами, вся правда, если она есть на свете, в этой раскрепощенной полночи. Было бы экстравагантно умереть в день рождения.
– Уходи, Хайка, мне не нужны соглядатаи!
Мой гнев сотрясает Хайку в прямом смысле этого слова, она мелко дрожит и хватается за сердце. Она ломает комедию, бьет на жалость, но мне не жалко себя, а значит, не жалко никого, ее в том числе. Пока ты интересуешь себя, тебе интересен мир, ведь он наполнен твоими оценками, твоими реакциями, а я больше не намерена реагировать на этот свет, даже если назвать его Божьим.
Будь я повпечатлительней, меня бы не стало полвека назад, но даже Ниоба окаменела, потеряв детей, а я потеряла куда больше Ниобы. Кто-то упрекал меня в том, что я убрала со стены фотографии. Да, это выглядит капризом жесткой старухи. Но мои дети были каплей в море потерь и, как все, канули в океан мертвых. Искус самоубийства вселяется в живых. Камень не может уничтожить себя, пока не грянет лавина и не раздробит его своей тяжестью.
– Знаешь что, – говорит Хайка, – мы были на кладбище и положили цветы на братскую могилу. Ты не справедлива к нам, а к Басе несправедлива дважды. Ты знаешь Басину жизнь, а?
– Я знаю свою.
Мой ответ неудовлетворителен. Я пасую, я сдаюсь перед назойливым терпением Хайки. Горький опыт – опыт утрат – все же не сделал нас похожими друг на друга. И я допускаю, что Басе он мог даться труднее, чем мне.
Известно, что она пережила трех мужей, которые, как ни странно, умерли собственной смертью, кто от тифа, кто от инсульта, и детям ее не дана была долгая жизнь, а вот почему – неизвестно; несмотря на болтливость, Бася мало рассказывает о том, что не связано с нашей «дружбой». Кто-то говорил, что ученые нашли способ по старческому лицу воссоздавать его младенческий облик. Кажется, если такой опыт произвести над Басей, но не остановиться на ее младенчестве, а пойти дальше, в глубь веков, то ее архетипом явилась бы птица, скорей всего дятел, тупо и самозабвенно долбящий кору дерева.
– Лиза, вспомни, какими мы были, когда впервые подали друг другу руку! Ты стояла с детьми в очереди за горбушкой…
Младший плакал и требовал хлеба, и вдруг из месива очереди выделилась серая тень и двинулась ко мне. Это и была Хайка. Она уже была близка к раздаточному пункту и, вопреки скандалу, который разразился бы, если бы заметили, как я просовываю в Хайкину ладонь скомканные карточки, она идет на это, ныряет в очередь и вскоре приносит нам нашу долю, которую мы бы еще ждали полдня. Она приближается к нам не одна, а с Басей, и Бася качает головой и шепчет: «Ай-ай-ай, такая барыня, такая царица, толкается с детьми, ай-ай-ай, такая барыня, такая царица…» И так сто раз.
Я встаю. Меня швыряет, как в ураган на палубе. Двигаясь по стенке, я достигаю коридора, нащупываю пальто и опускаюсь на тумбочку для обуви.
– Хайка, включи свет!
Она подплывает ко мне и щелкает включателем. Слава богу, свет. Я уж решила, что ослепла, но что-то я еще вижу: коричневая стена надвигается на чайник, поглощает все цвета и объемы, вот-вот доберется до меня…
– Ты поедешь?
Да, я поеду, пусть только разверзнется эта коричневая бездна.
– Включи везде свет. Хайка щелкает выключателем, но света не прибавляется. Возможно, я слепну, но это еще не смерть, а слепота, которая все же не равносильна смерти.
– Тебе надо прилечь. – Хайка вцепляется в мою руку, пытаясь оторвать меня от двери. Но я не сдамся. Я решилась, они вынудили меня, ведь я была абсолютно уверена, что сразу за Хайкой явится Бася, не выдержит, приползет. Но она оказалась сильней.
– Лиза, я пришла, вот я, я здесь, вот я, я здесь, Лиза-а?
– Бася, это ты?
– Нет, это я, Хайка.
– Ты говорила, что ты здесь?
– Нет, я молчала.
Эх, Бася, Бася! Я не нуждаюсь в тебе, я не нуждаюсь ни в ком на свете, признаюсь, я уже не нуждаюсь и в себе, в своем живом ватном теле, в трех желейных подбородках, которые держат мою голову, не давая ей свалиться на грудь. Но нас осталось трое. Если бы на вашем месте была покойная бабушка с тонким профилем, с алыми пятнышками губ, нежной кожей, с лорнетом в руках, обтянутых перчатками в сеточку! Но судьба сильнее наших представлений о том, что должно было быть и не свершилось, и в последние часы жизни она свела нас, чуждых друг другу, заставила породниться перед лицом бездны, потому что вместе все проще, даже прощаться с жизнью.