Ведьмаки и колдовки
Шрифт:
Идти надобно. Куда? Прямо, не останавливаясь, к дубу, молнией расколотому. Дерево это живо той странной здешней жизнью, которая Евдокии видится подделкой под настоящую. Она трогает шершавую кору, которая отзывается на прикосновение дрожью.
— Зачем пришла, девица? — спрашивают ее.
Старик в волчьем плаще…
…или не старик? Руки, что сжимают посох, сильны. А лица не разглядеть, скрывает его низкий капюшон. Но Евдокии кажется, что человек этот смотрит на нее с улыбкой.
— Зачем
И губы Евдокии разжимаются:
— За тем, что принадлежит мне.
— Хорошо.
И посох падает на мох, чтобы в нем утонуть. А смуглые, перевитые вязью кровеносных сосудов руки стискивают голову Евдокии. Лицо под капюшоном приближается…
А ей не страшно. Любопытно только.
…холодные губы касаются лба.
— Это тебе поможет, — говорит Волчий Пастырь, отпуская. — Когда придет время…
— Спасибо…
…этот поцелуй, метка, которая остается на Евдокии во сне, меняет мир. И белизна мохового ковра больше не режет глаз, да и омут под ним не пугает.
Сон выталкивает Евдокию, выворачиваясь наизнанку, и она лежит на перине, глядя в потолок, удивленная тому, что вовсе он не серый. И облаков нет.
Странно как…
Евдокия подняла руку, растопырила пальцы, удивляясь и собственной власти над телом, и тем, что тело это, несомненно ей принадлежащее, пребывает в некой престранной истоме.
Будто Евдокия выходила.
А потом вернулась, но как-то… не полностью, что ли?
Она встала.
И умылась. И задержалась перед зеркалом, расчесывая длинные и слишком уж тяжелые волосы. Гребень скользил по прядям, и те рассыпались, а неловкие пальцы все никак не могли собрать их в косу.
И лента норовила сбежать.
Но Евдокия справилась сама.
— Дуся, — Аленка вошла на цыпочках, — ты еще спишь?
Наверное, да, иначе почему все такое… неправильное? А предчувствие не исчезло, осталось в груди камнем на сердце, и тяжеленным, едва ли не надгробным. Того и гляди вовсе сердце раздавит. Много ли ему надо? Но Евдокия улыбнулась и сказала:
— Уже нет…
— А полоска полнит, — вредно заметила Аленка, которой не нравилось, что платье Евдокии слишком уж простенькое. Для домашнего, конечно, сойдет, но вот гостей принимать…
— Ничего.
Полноты Евдокия не боялась.
А чего боялась? Перстень на месте, только потяжелел, холодным сделался…
— Тогда к тебе пришли…
Лихо? Сердце екнуло. Лихо… конечно, кто еще? И бежать бы со всех ног, пусть бы и пошло сие, глупо, броситься на шею, расплакаться от счастья, что все позади… а Евдокия и дышать-то способность утратила.
Лоб горит. Пылает.
И не лоб — метка Волчьего Пастыря предупреждением.
О чем?
— Ева? — Лихо был
Лютик вернулся.
Сидит у окна, вполоборота, делает вид, будто всецело занят очередным прожектом, альбом вон приоткрыл, пером самописным водит… только ложь это все.
Почему-то Евдокия стала очень явно видеть ложь.
— Ева… мы… могли бы поговорить?
Худой. И бледный. И щетина исчезла, должно быть, за луной ушла, чтобы на новое полнолуние вернуться. И непривычно видеть его таким…
— Наедине. — Лихо покосился на Лютика, который кивнул и молча указал на соседнюю дверь.
Наедине.
Страшно.
Сейчас ей скажут, что…
— Спасибо. — Лихо взял за руку и прижал к губам. А и холодные, почти как перстень, который не ожил.
— За что?
— За то, что ждала…
Синие глаза, но желтый ободок вокруг радужки ярок, как никогда прежде. Зрачки плывут… и Евдокиино в них отражение тоже плывет.
— Как иначе?
Беззащитный взгляд. Обреченный.
— Не знаю… иначе…
— Ты за ним пришел, да? — Евдокия трогает перстень, который мертв.
Волшба? Никакой волшбы… заклятие… и бежал за ней тогда, а жрец сказал, что она, Евдокия, почти уже замужем… и почти — это еще не замужем… и надо улыбаться, потому что боги смотрят.
— Ева…
— За ним. — Она покачала головой и попыталась стянуть упрямое кольцо, которое не хотело расставаться с пальцем. Или напротив. — Все закончилось, и я больше не нужна…
— Всегда нужна…
— Почему ты там появился, Лихо? В Цветочном павильоне… не случайно ведь, правда? И позже… не лги, пожалуйста…
…ложь она видит.
Чует. У лжи запах мяты и душицы, Немного, на кончике языка, горечь тертой дубовой коры, которую на Выселках к муке подмешивают. Порой в хлебе коры больше, чем муки, обычно к весне ближе, когда запасы зерна почти истрачены. Но и такой хлеб, тяжелый, липкий, оседающий в желудке комом, едва ли не на вес золота. Да и много ли от золота толку, когда голоден?
Почему-то думалось об этом.
И еще о том, что там, на Выселках, людям было все равно, кто их сосед: князь, купец, а то и вовсе вор фартовый, лишь бы местного сурового закона не преступал.
— Меня… попросили за тобой присмотреть.
Не лжет. И, наверное, хорошо, потому что метка-поцелуй наделила Евдокию знанием. Она бы охотно отказалась от него, но поздно.
— Кто?
— Генерал-губернатор.
— Присмотреть?
— И отвлечь, чтобы… ты не лезла, куда не просят.
…на Выселках дома строили из бревен, прочными, но почти слепыми, поскольку окна рубили под самыми крышами и крохотными, словно бойницы. Да там и было так, что каждый дом — крепость.
Но жили.