Ведьмаки и колдовки
Шрифт:
Поди ее поймай… а от слов своих пан Острожский откреститься бы мог… или же, напротив, не откреститься, но оказать содействие следствию, за то и получил бы свободу…
Нет, не было у него причин яд принимать. Более того, не походил он на самоубийцу… нет, Евдокия не то чтобы со многими знакома была, но чутье ей подсказывало, что умер пан Острожский не сам и неспроста, и что смерть эта взволновала Лихо куда сильней, чем он это показать пытался, и что связана она как-то и с Серыми землями, —
Спросить?
Промолчит, не желая Евдокию впутывать в странное, не замечая, что в странностях этих она по самые уши увязла. А то еще и соврет, хотя врать неспособный совершенно.
— Я вернусь, — сказал он и ладонь поцеловал. — Не теряйся больше, ладно?
— Не потеряюсь.
Пообещала.
И екнуло болезненно сердце. Тревожно. Отпускать его тревожно, тянет вцепиться, повиснуть на шее, воя и голося по-бабьи, делая что угодно, лишь бы остался… страшно, что уйдет навсегда.
— Я скоро.
Ложь… или правда? Пока еще правда.
— И ты права, Ева… он глупости говорил. Не надо тебе их слушать. — Лихо гладил и ладонь, и пальцы Евдокии.
— Конечно, глупости…
А в дом не пошел.
…вернется. Ночью вернется. Стукнет камушком в окно, чтоб открывала… об этом думать надо, а с паном Острожским разберутся.
В Цветочном павильоне было пусто.
А вот в собственной комнате ее, Евдокию, ждали. Гостья скромно сидела на стуле, сложивши руки на коленях.
— Доброго дня, — сказала Евдокия со вздохом.
День был каким угодно, но только не добрым.
— Здравствуйте. — Гостья встала и вздернула острый подбородок, который с момента прошлой встречи словно бы стал еще острей. — Мне сказали, что я могу подождать вас здесь.
— И… чем обязана?
А она к визиту готовилась тщательно. Платье из темно-лиловой парчи, щедро отделанное кружевом. Высокие перчатки. Шляпка, украшенная чучелами певчих птиц и виноградом.
Ридикюль.
И кружевной зонт, на который Брунгильда Марковна опиралась, словно на трость.
Пусть бы сама она, несмотря на парчу и кружева, была как-то особенно некрасива, рядом с нею Евдокия ощутила себя едва ли не оборванкой. Вспомнилось вдруг, что платье измято и, кажется, порвано даже… и пятна эти зеленые, травяные, еще и красные кровяные. Коса растрепалась… и руки у нее без перчаток, а потому грязь под ногтями видна.
— Нам необходимо поговорить! — сухо произнесла Брунгильда Марковна.
О чем?
О ком…
…вспомнилось вдруг некстати, как на вокзале она, Брунгильда Марковна, жеманясь и хихикая, опиралась на руку Лихослава…
— Вы, несомненно, молоды и привлекательны. — Это прозвучало почти обвинением, и острие зонта уперлось Евдокии в грудь. Двумя пальчиками она зонт отвела, а то мало ли, вдруг вдова известного литератора чересчур возбудится беседой… — Но этого мало! Недостаточно!
— Простите… — Евдокия на всякий случай и к двери отступила.
— Вы должны понять, что Аполлон — тонкая творческая натура…
— Кто?
— Аполлон!
— Аполлон… — протянула Евдокия, разом успокоившись. — А что с ним? Шанежков объелся? Или опять рифму найти не может?
— Насмехаетесь… — Зонт выпал из ослабевшей руки, а сама Брунгильда Марковна, разом растеряв прежний запал, рухнула в кресло. — Он… он сущее дитя! Юный! Доверчивый! С душой открытой, в которую каждый способен плюнуть… он гений!
— Допустим. — Евдокия зонт подняла и протянула хозяйке.
— Он совершенно определенно гениален!
— Конечно.
Брунгильда Марковна всхлипнула.
— Но и гению нужна поддержка! Он только и говорит что о вас… а вы… вы здесь, а не с ним… не подумайте, что я вас обвиняю… вы слишком молоды, чтобы осознать, какая на вас возложена ответственность!
— Какая?
Евдокия окончательно перестала понимать, что происходит, и несколько растерялась.
— Огромная! Перед ним! Перед всем культурным обществом! Перед человечеством!
Вот только ответственности перед человечеством Евдокии для полного счастья и не хватало. Брунгильда же Марковна, вдохновленная тем, что ее слушают, продолжила:
— Судьба одарила вас великой миссией, но есть ли у вас силы, чтобы исполнить ее?
— Простите?
— Сумеете ли вы посвятить всю себя ему?
— Кому?
— Аполлону! — Это имя Брунгильда Марковна произнесла басом, несколько неожиданным для ее тщедушной фигуры.
— А… — Евдокия сняла лепесток ромашки, прилипший к подолу ее платья, которое следовало считать безнадежно испорченным. — А… мне обязательно посвящать себя ему? Нет, вы не подумайте… гений и все такое, но как-то на эту жизнь у меня другие планы.
Брунгильда Марковна молчала.
Долго молчала.
И наблюдала за мухой, которая кружила по комнате, нарушая трагическую тишину момента препошлейшим жужжанием.
— Значит, — глухо произнесла вдова великого литератора, — вы… не собираетесь… возложить себя на алтарь… служения…
— Не собираюсь.
Воспоминания об алтаре заставили Евдокию поежиться.
— Я так и знала.
Это прозвучало обвиняюще, и, пожалуй, в день другой Евдокия, быть может, усовестилась бы.
— Вы слишком молоды… неспособны осознать всю важность миссии…
— Неспособна, — покаянно произнесла Евдокия. — Но вы…
— Я? Я… я готова на все… ради гения… чтобы талант воспылал… на радость людям… отдать всю себя…