Век Наполеона. Реконструкция эпохи
Шрифт:
12 августа он писал Багратиону: «Когда бы случилось, чтобы вы отступили к Вязьме, тогда я примусь за отправление всех государственных вещей и дам на волю каждого убираться, а народ здешний, по верности государю и любви к отечеству, решительно умрет у стен московских, а если Бог ему не поможет в его благом предприятии, то, следуя русскому правилу: не доставайся злодею – обратит город в пепел. (…) О сем недурно и ему дать знать, чтобы он не считал на миллионы хлеба, ибо найдет он уголь и золу…».
Денис Давыдов в своих воспоминаниях писал: «Граф Ростопчин на Поклонной горе, увидав возвращающегося с рекогносцировки Ермолова, сказал ему: «Алексей Петрович, зачем усиливаетесь вы убеждать князя защищать Москву, из которой уже все вывезено; лишь только вы ее оставите, она, по моему распоряжению, запылает позади вас».
И она запылала… «Мы никак не хотели
Полыхало так, что даже дождь, шедший, по свидетельству Бургоня, 5 сентября, нисколько не утихомирил огня. Французы, исследовавшие город на предмет провианта и ценностей, оказавшись окружены пламенем, чаще всего искали укрытия и оставались в нем, дожидаясь, пока все вокруг не выгорит дотла.
Москва горела две недели. Наполеон смотрел на это со все увеличивавшимся ужасом. В некоторых книгах приводят цитату, якобы взятую из его дневника: «Как фантастичен Вергилий, у него Троя будто бы сгорела за одну ночь».
В страшном огне сгорели дома, имущество, люди. Москва выгорала кварталами. От Московского университета остался только больничный корпус и ректорский домик. Сухарева башня Кремля выгорела изнутри – огонь уничтожил весь хранившийся в ней архив. Были уничтожены полная редкостей библиотека Бутурлина, Петровский и Арбатский театры. Сильно пострадал дом Пашкова – тот самый, где до войны в пруду плавали лебеди, а по парку бродили павлины. Сгорел Слободской дворец, где в июле московское дворянство и купечество приветствовало царя. Сгорели почти все дома по Никитской, Гостиный ряд и все лавки, Немецкая Слобода, и еще сотни каменных и деревянных домов. Выгорело здание Английского клуба вместе с обстановкой. (Строивший этот дворец 74-летний архитектор Матвей Казаков, выехавший из Москвы незадолго до сдачи в Казань, узнав о гибели его и многих других своих творений, слег и 26 октября умер).
Погибла вся библиотека Карамзина – он взял с собой только рукопись «Истории государства Российского». Карамзин, как и многие, был в странном психическом состоянии: «Не хотелось думать, не хотелось верить, не хотелось трусить в собственных глазах своих…», – писал он своему товарищу Ивану Дмитриеву.
В доме Мусина-Пушкина в пепел обратилась рукопись «Слова о полку Игореве». (Текст не пропал: к счастью, в 1808 году она была напечатана в Москве и продавалась в книжной лавке Кольчугина, по каковому поводу были даже «анонсы в прессе»: «Ироическая Песнь о походе на Половцев Удельного князя Новагорода-Северского, Игоря Святославича, писанная старинным языком в исходе XII столетия, с переложением на употребляемое ныне наречие. М. 1800. – В поэме сей описан неудачный поход князя Игоря Святославича против половцев в 1185-м г., и сочинитель, сравнивая сие несчастное поражение (приведшее всю Россию в уныние) с прежними победами, над половцами одержанными, припоминает некоторые достопамятные происшествия и славные дела многих российских князей, – любители российской словесности найдут в сочинении сем дух русского Оссиана, оригинальность мыслей и разные высокие и коренные выражения, могущие послужить образцом витийства. Почтеннейший издатель сверх прекрасного и возвышенности слога соответствующего преложения, присовокупил еще разные исторические примечания, к объяснению материи служащие», – гласило объявление в «Московских ведомостях», приводимое москвоведом Владимиром Муравьевым в книге «Святая дорога»).
Зато удивительным образом уцелели магазины на Кузнецком мосту, «кроме конфетной лавки Гуа» – москвичи потом приписывали это чудесное спасение тому, что французы взяли магазины под охрану, так как большинство торговцев на Кузнецком мосту были французы и немцы.
Князь Александр Шаховской, известный театрал, в 1812 году ставший одним из командиров Тверского ополчения, узнал о судьбе Москвы 2 сентября в Клину сначала из рассказов беженцев, в которые поначалу никто не хотел верить, и которые были подтверждены страшным и неопровержимым образом уже вечером, когда на горизонте стеной встало зарево, наполнившее сердца ужасом и холодом. Шаховской понимал, что командир должен как-то ободрить свое войско. Он вспомнил о Минине и Пожарском и, выходя из церкви после обедни, громко сказал ополченцам и народу: «Россия не в Москве!» Это была цитата из трагедии Крюковского, но
Возможно, внутреннее, подсознательное понимание того, что в борьбе с таким противником, как Наполеон, придется дойти до самого края, было тогда у огромного количества людей, в том числе и из простых. Шаховской записал свой разговор со стариком, который на вопрос, что же думает народ о сдаче Москвы, ответил: «Да вот пока ее, матушку, супостаты не взяли, так думалось и то и се, а теперь думать нечего, уж хуже чему быть? Только бы батюшка наш государь милосердый, дай ему Бог много лет царствовать, не смирился со злодеем – тогда ему у нас не сдобровать!».
Если сдача Москвы погрузила армию в уныние и тоску то ее пожар привел армию в чувство. Константин Бенкендорф годы спустя рассказывал поэту Федору Тютчеву: на первом ночлеге его отряд увидел поднявшееся в нескольких местах зарево над Москвой. «Солдаты сами выстроились оборотясь к Москве, прокричали «Ура!», и с этой минуты снова сделались бодры и охотны к службе».
Сдача и пожар Москвы вдруг все расставили на свои места, и наступившая определенность странным образом успокоила людей. Английский уполномоченный при русской армии генерал Томас Вильсон писал императору Александру 13 сентября: «Теперь нет ни одного офицера и солдата, которые не радовались бы тому, что он занял Москву, будучи уверены, что пожертвование этим городом должно произвести избавление вселенной от тиранской власти». В этом же письме Вильсон предсказывал: «Через несколько дней неприятель вынужден будет оставить Москву».
Поручик Александр Чичерин, который еще совсем недавно шел по Москве как во сне, 14 сентября записал в дневнике: «Я только что дочитал интересные «Путешествия Гулливера». Нечего говорить о том, какое удовольствие я испытал», а 18 сентября семеновцы устроили «праздник султана» – слегка театрализованную попойку.
Денис Давыдов даже спустя много лет писал: «Я и тогда полагал полезным истребление Москвы. (…) Слова «Москва взята» заключали в себе какую-то необоримую мысль, что Россия завоевана, и это могло во многих охладить рвение к защите того, что тогда только надлежало начинать защищать. Но слова «Москвы нет» пересекли разом все связи с нею корыстолюбия и заблуждение зреть в ней Россию. Вообще все хулители сего превосходства мероприятия ценят одну гибель капиталов московских жителей, а не поэзию подвига, от которого нравственная сила побежденных вознеслась до героизма победительного народа». Насчет капиталов Давыдов знал о чем говорил: именно его имением было Бородино и окрестности, разоренные великой битвой на много лет вперед.
«Поэзию подвига» в московском пожаре видели недолго. Москвичка Мария Волкова выехавшая в Тамбов, 17 сентября 1812 года писала подруге Варваре Ланской: «Меня тревожит участь прислуги, оставшейся в доме нашем в Москве, дабы сберечь хотя что-нибудь из вещей, которых там тысяч на тридцать. Никто из нас не заботится о денежных потерях, как бы велики они ни были». Ее же письмо от 15 октября: «Что ни говори, а быть русским или испанцем есть великое счастье: хотя бы мне пришлось остаться в одной рубашке, я бы ничем иным быть не желала вопреки всему». От 11 ноября: «Я не сержусь на Ростопчина, хотя знаю, что многие недовольны им. По-моему, Россия должна быть благодарна ему. Мы лишились мебели, вещей, зато сохранили некоторого рода внутреннее спокойствие. (…) Я чувствую к нему величайшую благодарность и вижу Божие милосердие в том, что во главе Москвы в тяжелые минуты находился Ростопчин».